— Чтоб вы ногу сломали! — сказала я ей в спину, испуганно глядя, как она наступает на шланги даже не замечает этого.
После школы я понеслась домой. Мне не терпелось узнать, как прошли съемки, особенно интересно было услышать что-нибудь о Хэролде Мак-Канне, английском актере, игравшем Гая, — но Клер еще не было. Я переделала все уроки, даже прочла следующую главу по истории. В шесть стало темно — ни звука на дорожке, ни телефонного звонка. Хоть бы Клер не попала в аварию, утром она так нервничала. Или, может быть, после съемок она пошла вместе с другими актерами куда-нибудь выпить, поужинать. Все-таки странно, что она не звонит, на Клер это не похоже. Она всегда звонит, даже если немного задерживается, даже если решает зайти на рынок по дороге домой.
Я приготовила ужин: антрекоты, кукурузный хлеб и салат. Время от времени я подогревала его, следя, чтобы к приходу Клер все было теплым. В двадцать минут девятого на дорожке послышалось шуршание шин, и я бросилась к двери.
— Ужин готов!
Макияж был размазан вокруг ее глаз бесформенными кругами. Клер прошла мимо меня в ванную, я слышала, как ее рвет.
— Клер?
Она вышла и легла на кушетку, закрыв ладонями глаза. Я сняла с нее туфли.
— Принести вам чего-нибудь? Аспирина? «Севен-ап»?
Клер отвернулась и заплакала, резкие глухие рыдания рвались из горла и сотрясали ее. Из кухни я принесла «тайленол» и стакан газированной воды, присела, глядя, как она пьет ее маленькими глотками.
— Уксус. — Она откинулась на подушку. — Марлю с уксусом. Только выжми. — Голос у нее был сиплый, шуршащий, как наждак. — И выключи свет.
Выключив свет, я нашла уксус, намочила марлю, выжала, принесла ей. Я не решалась спросить, что случилось.
— Семнадцать дублей. — Клер накрыла марлей глаза и лоб. — Знаешь, как это долго? Когда тебя ждет больше ста человек? Я больше никогда, никогда в жизни не буду играть.
Я взяла ее за руку, села на пол рядом с кушеткой, на которой она беспомощно лежала навзничь в этой темной комнате, пахнущей уксусом. Я не знала, какие слова найти. Все равно что увидеть, как любимый человек подорвался на мине и его разнесло на куски. Ты стоишь и не знаешь, что с ними делать.
— Поставь Леонарда Коэна, — прошептала она. — Первый альбом, с «Сестрами милосердия».
Альбом был далеко на полке, обложка с носатым профилем Коэна и ангелом, поднимающимся из пламени. Поставив его, я села рядом с Клер, прижала к щеке ее ладонь. Грустный мягкий голос пел о сестрах милосердия, о том, как он желает нам тоже их встретить.
Потом Клер перестала плакать и, наверно, заснула.
Раньше я никогда не переживала за кого-то настолько, чтобы чувствовать его боль. Мне становилось тошно при одной мысли, что Клер могли заставлять делать что-нибудь неприятное, плохое, и меня не было рядом, чтобы сказать — не надо, Клер, пойдемте отсюда.
— Я тебя люблю, Клер, — нежно сказала я.
Однажды вечером я пришла на занятия в студию живописи, мы ждали мисс Дэй, но она так и не появилась. Одна из учащихся, пожилая женщина, отвезла меня домой. Открыв дверь с рождественским венком — засахаренные груши, фарфоровые голубки, — я вошла в большую комнату, думая, что Клер лежит на кушетке, читает журналы и слушает музыку. Но там ее не было.
Клер сидела у меня на постели, скрестив ноги, и читала бумаги матери. Тюремные письма, журналы со стихами, дневники — все было разложено на покрывале вокруг нее. Она была целиком поглощена ими, внимательно читала, покусывая ногти. Испуганная и возмущенная, я не знала, что делать. Ей не надо было читать это, я должна была все спрятать. Я не хотела, чтобы Клер как-то соприкасалась с моей матерью без меня, без моего присмотра. А теперь она просто вошла в мою комнату и открыла ящик. Как Пандора. Выпустила все зло. Ингрид Магнуссен вечно всех завораживает и восхищает. Я почувствовала, что снова перестаю быть собой, ухожу в ее тень. Это же мои вещи! Даже не мои. Я же доверяла Клер.
— Что вы делаете?
Она вздрогнула, тетрадь полетела на пол у нее из рук. Клер открыла рот, чтобы все объяснить, и закрыла. Открыла опять, но не раздалось ни звука. Расстроившись, она всегда не могла ничего сказать. Попыталась собрать дрожащими руками обличающие листки и тетради, но они были слишком разные, рассыпались в ее неловких пальцах. Отчаявшись, она уронила их на постель, закрыла глаза, закрыла лицо ладонями — словно Кейтлин, которая думала, что мы не видим ее, если она не видит нас.
— Не сердись на меня, — прошептала она.
— Зачем вы так, Клер? Я бы вам все показала, если бы вы попросили.
Я стала собирать листки, пачки рисовой бумаги, перевязанные ленточками, итальянские блокноты с обложками под мрамор, амстердамские школьные тетради, гладкие и шершавые, перевязанные шнурками от ботинок. Дневники матери с молчанием обо мне на полях. Ничего в этих бумагах обо мне не говорило. Только о ней.
— Мне было очень грустно. Дома никого. А она такая сильная.
Ей что, нужен был образец для подражания? Я чуть не расхохоталась. Когда Клер восхищалась моей матерью, мне хотелось похлопать ее по щекам — очнитесь! Ингрид Магнуссен могла бы ранить вас, даже идя мимо в ванную.
А теперь Клер прочла письма. Теперь она знает, что я отказалась рассказывать матери о ней. Как это, должно быть, ее обидело. Теперь я жалела, что хранила письма. Надо было выбрасывать их, словно рукописные проклятия. Как мне объяснить? Я не хотела, чтобы мать знала что-нибудь о вас, Клер. Вы — мое единственное везение за всю жизнь, ничего лучше вас у меня нет. Я не хочу давать ей ни одного шанса. Как мать возненавидела бы вас! Клер, она никогда не хотела, чтобы я была счастлива. Ей нравилось, что я презираю Марвел. Ей казалось, это делает меня ближе к ней самой. Художнику не нужно быть счастливым. То есть она думает, если я буду счастлива, она станет не нужна мне, я могу ее забыть. И она была права. Я действительно могла ее забыть.
В последних письмах она ругала меня. «Какое мне дело до твоих 98 баллов за тест? До цветочков в саду? Ты стала пресной и скучной, Астрид, я не узнаю тебя. Что это за люди, с которыми ты живешь? О чем ты думаешь?» Но я ничего ей не говорила.
— Вы хотите побольше узнать о моей матери? — Я достала блокнот, перевязанный серой тесемкой, открыла нужную страницу и протянула Клер. — Вот, читайте.
Клер сидела с распухшими красными глазами, из носа текло. Всхлипнув, она взяла у меня блокнот. Мне даже не надо было смотреть на лист через ее плечо, я и так знала наизусть, что там написано.
Сей злые слухи, выпусти из дома любимую старушечью собачку, тому, кто стал расстроен и подавлен, скажи, что лучший выход — суицид.
— Что это? — прошептала Клер.
— Но это же не по-настоящему, — сказала Клер. — Это же не значит, что она на самом деле так поступает.
Я только пожала плечами. Разве Клер могла понять такую женщину, как моя мать? Ингрид Магнуссен могла часами писать такое, листок за листком, хохоча до слез.