— Но ты никого не убила.
— Мне хотелось это сделать. — Она теребила подол своего старомодного платья в мелкий цветочек; там, где оторвалась пуговица, край отошел и виднелся розовый живот.
— Конечно. Может быть, ты даже представляла себе, как будешь это делать. Но не сделала. В этом огромная разница.
За соседской юккой раздался крик пересмешника, потом звук льющейся воды.
— Разница не такая уж большая, — сказала Джули. — Просто некоторые люди более импульсивны, чем другие.
Я хлопнула журналом по ноге. Так или иначе, они все равно ее оправдают. Защитят Богиню неважно какой Красоты. «Они готовы простить мне все на свете».
— Спасибо, что пришли, но мне пора.
— Мой номер написан на обороте журнала, — сказала Ханна, поднимаясь. — Звони, если, ну…если захочешь.
Ее новые дети. Я стояла на крыльце и смотрела, как они возвращаются к машине. Джули села на место водителя в старом зеленом фургоне «олдз стейшн», таком большом, что у него были габаритные огни. Когда они тронулись, фургон звякнул. Журнал я бросила в урну, стараясь избавиться от лжи, в которую она заворачивалась, как какая-нибудь престарелая Саломея в свои вуали. Надо было сказать этим новым детям кое-что о матери. Надо было сказать им, что под мерцающей тканью, пахнущей фиалками и мокрой землей, они никогда не найдут женщину, сколько бы ни искали. Под ней только другие вуали и покрывала. Придется срывать их одно за другим, неутомимо и яростно, как паутину, но на месте сорванных тут же будут появляться новые. В конце концов она запутает их в своих шелковых покровах, словно мух, чтобы высосать и переварить на досуге, и опять спрячет лицо, как луна в облаках.
28
Ники оторвала «марку», квадратик с кислотой, и положила мне на язык, потом себе оторвала такой же. Кусочки бумаги с розовыми фламинго на мотоциклах с обратной стороны. Мы сидели на крыльце и рассматривали обломки старой соседской «ривьеры», сваленные у забора. Воздух нагревался, снизу шел туман, теплый, как вода в ванне, сырой, как пропотевший носок. Я совершенно ничего не чувствовала.
— Может, надо принять еще одну?
Если уж пробовать, мне хотелось наверняка. Ивонна сказала, что у нас крыша поедет, нельзя засорять этим мозги, но у меня крыша и так была не на месте. Сьюзен Д. Вэлерис уже три раза звонила мне. Я перестала подходить к телефону, просила всех вешать трубку, если позовут меня.
— Она не сразу действует, — сказала Ники. — Когда накатит, поймешь. Не проспишь, можешь не сомневаться.
Почти целый час ничего не было. Я решила, что смесь некачественная, но потом нас подхватило и понесло, стремительно, как в скоростном лифте. Ники расхохоталась, помахала рукой у меня перед носом. Ее пальцы оставляли след в воздухе.
— Ну что, торчишь? Мало не кажется?
Руки стали гореть, их покалывало, будто выступила сыпь, но кожа была такая же белая. Изменилось вдруг небо. Оно стало пустым и белесым, как катаракта, как огромный слепой глаз. От этой бессмысленной пустоты меня охватил ужас. Как будто Бог одряхлел и ослеп. Наверно, он больше не хотел ни на что смотреть. Это было логично. Все вокруг нас оставалось прежним, только таким же невыносимым. Я старалась не думать о том, как это чудовищно, как уродливо, я старалась найти хоть что-нибудь красивое.
И вдруг я поняла, что под кислотой нельзя отвернуться, посмотреть себе под ноги и успокоиться. Подступала паника. Со всех сторон нас окружали уродливые обломки, искореженные, брошенные вещи, громоздившиеся вокруг, словно какой-то адский сад. Занозы на косых ступеньках, четыре ржавые машины на поросшем сорняками соседском участке — железо, врастающее обратно в землю, забор с подпорками и колючей проволокой наверху, битое стекло на улице. Я вдруг осознала, что мы живем на самом дне города, где люди сваливают битые машины и жгут их. В эту мусорную кучу приплывает все, что беспорядочно носится по волнам. Меня подташнивало, кожа горела. Во рту был металлический вкус, словно я жевала фольгу. На мостовой лежала мертвая птица, раскатанная, как тесто, с мягкими перьями по бокам.
Ники я боялась говорить, что мне страшно, — произнеся вслух эти слова, я могла закричать, дико, безудержно, и уже никогда не остановиться.
Весь мир свелся к этому безжизненному кавардаку. Мы были частью городского отвала, пустой породы, как мертвая птица, как мятые тележки из супермаркета, как разбитая «ривьера». Я слышала жужжание высоковольтных проводов, коварную радиацию, от которой мутировали наши клетки.
Никому не было дела до тех, кто оказался здесь. Это конец цивилизации, то, к чему она пришла, дряхлая, истощенная. И остались только мы, Ники и я, два таракана, наблюдающих конец мира, — лазаем по руинам, выбираемся из-под мертвых тел. Похоже на сон, где у матери было вязкое, как глина, лицо. Я боялась спросить, какое оно у меня. Лучше не думать.
— С тобой все нормально? — Ники тихонько потянула за хвост волос у меня на шее.
Я покивала, не ощущая этого движения, не понимая, в самом деле я наклоняю голову или мне только кажется. Делать что-нибудь еще было страшно.
— Не бойся, — сказала она, — еще только начинается.
Ники превращалась в чертика из коробочки, в большую тряпичную куклу. Надо было постоянно повторять себе, что мы с ней знакомы, само по себе это уже не воспринималось. Это Ники, говорила я про себя, я ее знаю. Мать бросила ее шестилетней девочкой в Алхамбре, рядом с ларьком, где торговали травой. У Рины Ники всегда занималась платежами за дом, прикидывала размер налогов, подсчитывала проценты. Мне нравилось смотреть, как она одевается на работу, стоит перед зеркалом в крахмальном костюме баварской официантки, похожая на Хеди из фильма Уорхола.
По мне ручьями тек пот, я начинала плавиться, как асфальт под летним солнцем.
— Мы можем убраться отсюда? — Отвращение перехватывало мне горло, трясло крупной дрожью. — Я ненавижу все это. Ужасно противно.
— Только скажи, куда. — У Ники были странные глаза, черные, круглые, как у куклы.
В прохладной тишине зала импрессионистов лос-анджелесского Музея искусств мир начал возвращаться ко мне со всеми своими красками, формами, световыми оттенками. Как я могла забыть? Здесь со мной ничего не могло случиться. Тихая гавань, оплот настоящего, где еще живет искусство, память и красота. Сколько раз я приходила в музей с Клер, с матерью. Ники раньше здесь не была. Мы шли мимо рыбацких лодок, стоящих на якоре, озаренного закатом неба, лимонного, золотого, бело-розового, мимо домов, отраженных в уличных лужах.
Остановились перед картиной, на которой женщина читали книгу под деревом, на краю парка. Казалось, я слышала, как шуршит белое платье с синей каемкой, когда она перелистывает страницы. Прелестный сине-зеленый колорит. Картина пахла травой и мятой. Я представила на ней нас, Ники в палевом платье со шлейфом, я сама в белой кисее, мы медленно шли к читающей женщине, она собиралась предложить нам чай. Стоя перед картиной, я одновременно была там, ступала по мягкой траве, пачкала в зелени подол, ветер продувал тонкую ткань платья.
Кислота накатывала волнами, нас шатало на одном месте, но я больше не боялась. Теперь я знала, где нахожусь. Я вместе с Ники в настоящем мире.
— Это офигительно, — прошептала Ники, хватая меня за руку.
Некоторые картины открывались, как окна, как двери, другие оставались просто холстами, покрытыми краской. Можно было сунуть руку в полотно Сезанна с персиками и вишнями, достать персик, подкинуть в руке и положить обратно. Сезанна я понимала.
— Смотри, персики мы видим сбоку, а вишни сверху, — сказала я Ники.
— Они похожи на бомбы. — Ники сложила пальцы щепоткой и быстро раскрыла ладонь. Черенки