Келарь снял с головы клобук, поставил его рядом с собой. Поправил на темени мурмолку. Почесал в затылке.
— Знаю, брат Амвросий, что ты ради истины до корня дойдешь. Но и вслед тебе не поверил бы я в этого Деде Султана, если б давно не полнился мой слух чудными речами. Живет тут в пещере один критский монах-отшельник. Многомудрые беседы ведет кой с кем. Бог, мол, един, и все веры, что стоят на Писании, должны быть едины. Разнятся они друг от друга не более, дескать, чем ветви одного древа. Я, человек православный в десятом колене, само собой верую в Пресвятую Троицу. А монах тот критский, прости меня Иисусе, домысливает, что Пресвятая Троица и тройственность вер — иудейской, христианской, мусульманской — всего лишь ипостаси одной истинной веры в Единого. Так, мол, доведал его учитель, знатный богослов, пребывающий в Морее в городе Мистре…
— По имени Георгис Гемистас, не так ли, келарь? — продолжил за него Абдуселям.
Келарь округлил глаза.
— Явил ты чудо ясновидения, отец Амвросии… Или знаешь монаха-то?
— Монаха не знаю. И чуда никакого не явил. Про Георгиса Гемистаса слышал я от своего учителя шейха Бедреддина.
— Не тот ли это шейх, что лет десять тому вершил у нас божественные пляски да спорил с учеными иерархами?
— Он самый.
— И шейх согласен с Гемистасом?
Димитри встревоженно глянул на Абдуселяма. Скажет или нет, что Деде Султан тоже ученик Бедреддина?
— Разве пошел бы я против своего наставника, келарь? — ответил Абдуселям. И только.
Димитри успокоился. Нельзя было связывать Деде Султана с Бедреддином, доколе последний находился в руках султана, никак нельзя. Пронюхай о сем Моана, продала бы османам голову шейха с немалым барышом.
Келарь сорвал с темени мурмолку, хлопнул ею оземь.
— Эх, голова моя плешивая, пропадай вместе с вашими! Вечером иду с вами. Место на ладьях найдется…
— Надень-ка клобук свой, келарь, — строго сказал Абдуселям. — Не ровен час, послушники узрят тебя в непотребном виде. За доверье и слово — низкий тебе поклон. Но покуда ты нам нужнее здесь, чем в Карабуруне. Равно как брат наш Димитри. От него и узнаешь, что делать дальше. — Абдуселям дунул в усы. — А теперь не грех и нашей вере причаститься. Выпьем же, келарь, хиосского вина!
Он пригубил чашу, закрыл глаза, вкушая аромат. Протянул руку за сыром.
Запах овечьего сыра, вкус густого хиосского вина перенесли его в те времена, когда звали его не Абдуселямом, как нарек его Бедреддин, и не Амвросием, как назвал его при постриженье настоятель, а именем, данным ему родителем, — Никос. Позади их белокаменного домишки на окраине Эноса, у самого моря, стоял старый сарай. В этот сарай с бьющимся сердцем пробрался тринадцатилетний Никос средь белого дня с твердым намерением вкусить запретного плода, то есть испить вина, что было строго-настрого запрещено отцом. Откупорив тридцативедерную бочку, нацедил большой жбан и выпил его до дна, забился в дальний угол на овечьи шкуры и со страхом стал ждать, что будет. Но страх вскоре улетучился. Блаженно закружилась голова, все вокруг стало ярким, веселым. За рядами винных бочек в проеме ворот висели на жерди в ряднине белые шары созревавшего сыра, источая острый запах кислого овечьего молока. А за ними простиралось голубое, как море, и такое же бездонное небо. И жизнь впереди лежала бездонная, бескрайняя. Со сладкой улыбкой на круглом детском лице уснул Никос, припав щекой к шелковистой овечьей шкуре.
В немыслимой дали исчезло то время, истаяла та жизнь, будто случилась она не в яви, а в похожем на явь сне.
Абдуселям провел ладонями по лицу. Все так же плавно покачивалась под ним устланная мягкими овечьими шкурами палуба, и, шурша волной, поскрипывая блоками, шло вперед к Карабуруну судно. По- прежнему, сливаясь во мгле, лежали вокруг черное море и черное небо.
И снова беспокойство зашевелилось в его душе. Далеко ли ушли? Сколько осталось еще до рассвета?
Он обернулся, поднял лицо на кормчего Анастаса. Держа правило под мышкой, Анастас привалился к борту, его устремленные к звездам глаза поблескивали, точно у кошки, рыжие волосы и короткая бороденка образовали подобие слабого нимба, только не над теменем, как на иконах, а вокруг лица.
Абдуселям помнил Анастаса, можно сказать, мальчишкой. Но уже тогда артель доверяла ему кормило. Потомственный рыбак, он знал на Хиосе, на Лесбосе, на Самосе, на мелких островах и на побережье окрест каждый мысок, любую скалу. Для него не было нежданного ветра, внезапной волны. На каждую выходку стихии, что мнилась Абдуселяму предательской, у Анастаса был точный и скорый ответ. Море манило его, как небо манит к полету птицу, как народные мелодии Ионии — к продолжению песни. Будто не женщина его родила — русалка. На берегу он выглядел сонным, квелым, зато в море походил на жениха, оставшегося наедине с любимой, — разудалый, лихой и одновременно заботливый, осмотрительный.
Анастас заметил поднятое на него лицо и угадал тревогу Абдуселяма.
— Считай, полпути прошли, отец! — успокоил он. — Вон Инусе! Не видишь? Возьми четыре пальца левее носа. Там окоем темнее. Приметил?
Абдуселям не увидел ничего. Но согласно мотнул бородой. Анастасу можно было верить на слово. И не только как моряку. Он был воспитанником Димитри и готов был ради того в огонь и в воду.
Анастас рано осиротел. Отец его был захвачен венецианскими пиратами вместе со всей артелью. Когда весть об этом достигла острова, мать Анастаса, что была на шестом месяце, выкинула мертвого ребенка, а вскоре и сама преставилась. Отец так и не вернулся — сгинул где-то в плену. И Димитри взял парнишку на воспитание, обратил в Бедреддинову веру.
— А где вторая ладья? — спросил Абдуселям.
— Стадий на пять сзади. Кормчий на ней что надо. Просто наша ладья ходчее.
Ветер упал. Паруса завяли, как листья в засуху. Анастас приказал матросам поливать их забортной водой: от старости паруса поредели, кормчий пытался поймать остатки ветра, пока острова Инусе совсем не закрыли от него шлюп.
Вскоре, однако, ветер и вовсе стих. Паруса захлопали, обмякли.
— Спускайте ялик! — приказал кормчий.
Матросы вывалили за борт лодчонку, завели конец и потянули судно на веслах.
На море пал туман. Звезды исчезли. Скрип весел в деревянных штырях долетал откуда-то издалека. Пропало и мерцанье волны, отваливавшей от борта. Только какие-то круглые светящиеся твари, точно морские глаза, вспыхивали время от времени то слева, то справа, да вершина мачты и реи светились тусклым зеленоватым светом, наподобие того, как пробивается сквозь банный пар от висящего под потолком фонаря, и свет этот, казалось, капал, стекая во влажную тьму.
Зябкая дрожь прохватила Абдуселяма. Он закутался в плащ из верблюжьей шерсти, обхватил плечи руками.
Сейчас им только грозы не хватало: известно, мачты так светятся в море обычно перед грозой. Не за себя было боязно — за людей, за груз, что так нужен братьям в Карабуруне.
Люди шли на другой ладье, а груз почти весь был с ними — кипы килимов и овчин, огромные амфоры с отборным зерном, что может храниться годами, два пестрядных мешка — один с бердышами, другой с наручными щитками и поножьями, арбалеты и даже камнемет, правда разобранный, похожий скорее на волокушу. Каким только чудом Димитри с келарем все это раздобыли!
Анастас между тем не выказывал ни малейшего признака беспокойства, будто о тумане и безветрии, о свечении мачты и рей ему было известно заранее.
— Скоро минуем острова Инусе, — сказал кормчий, — и снова поймаем ночной бриз. Он всегда в это время дует с хиосских вершин.
Ну и Анастас! Ясновидец, и только! Будто читал мысли. Впрочем, ясновидение Анастаса было скорей того же самого сорта, что Абдуселям явил келарю, угадав имя Георгиса Гемистаса. Абдуселям любил своего