За сумасшедшей солдаткой в некотором отдалении шли старухи-еврейки и жалостно причитывали. Это были похороны живого человека.
Из записок Н. А. Огаревой-Тучковой: «Однажды, ехавши из деревни Пензенской губернии в Москву, мы обогнали много подвод, на которых виднелись исключительно детские лица. Их сопровождали солдаты. Это было зимой. Отец, полюбопытствовав узнать, что это такое, спросил одного из солдат, откуда эти дети. «Из Польши, — коротко отвечал солдат. — Куда везете их? — В Тобольск», — был ответ.
Дети, на взгляд, от восьми до девяти лет, принимали подаяние отца, улыбаясь сквозь слезы.
Многие ли из них доехали до места назначения? Говорили, что это дети евреев, взятые у родителей для того, чтобы они скорее обрусели...
В своей встрече с партией будущих кантонистов Николай Семенович Лесков повествует в мемуарном рассказе «Овцебык».
...Раздражительность Василия Петровича (Овцебыка) происходила от двух совершенно сторонних обстоятельств. Раз он встретился с бабой, которая рыдала впричет, и спросил ее своим басом: «Чего, дура, ревешь?» Баба сначала испугалась, а потом рассказала, что у нее изловили сына и завтра ведут его в рекрутский прием. Василий Петрович вспомнил, что делопроизводитель в рекрутском присутствии был его товарищем по семинарии, сходил к нему рано утром и возвратился необыкновенно расстроенным. Ходатайство его оказалось несостоятельным. В другой раз партию малолетних еврейских рекрутиков перегоняли через город (Курск). В ту пору наборы были часты. Василий Петрович, закусив верхнюю губу и подперши фертом руки, стоял под окном и внимательно смотрел на обоз провозимых рекрутов. Обывательские подводы медленно тянулись; телеги, прыгая по губернской мостовой из стороны в сторону, качали головки детей, одетых в серые шинели из солдатского сукна. Большие серые шапки, надвигаясь им на глаза, придавали ужасно печальный вид красивым личикам и умным глазенкам, с тоскою и вместе с детским любопытством смотревшим на новый город и на толпы мещанских мальчишек, бежавших вприпрыжку за телегами.
Мне захотелось пойти посмотреть, как будут ссаживать этих несчастных детей у гарнизонной казармы.
— Пойдемте, Василий Петрович, к казармам, — позвал я Богословского.
— Зачем?
— Посмотрим, что там с ними будут делать.
Василий Петрович ничего не отвечал, но когда я взялся за шляпу, он тоже встал и пошел вместе со мною. Гарнизонные казармы, куда привезли переходящую партию еврейских рекрутиков, были от нас довольно далеко. Когда мы подошли, телеги уже были пусты и дети стояли правильной шеренгой в два ряда. Партионный офицер с унтер-офицером делал им проверку. Вокруг шеренги толпились зрители. Около одной телеги тоже стояло несколько дам и священник с бронзовым крестом на владимирской ленте. Мы подошли к этой телеге. На ней сидел больной мальчик лет девяти и жадно ел пирог с творогом; другой лежал, укрывшись шинелью, и не обращал ни на что внимания; по его раскрасневшемуся лицу и по глазам, горевшим болезненным светом, можно было полагать, что у него лихорадка, а, может быть, тиф.
— Ты болен? — спросила одна дама мальчика, глотавшего куски непрожеванного пирога.
— А?
— Болен ты?
Мальчик замотал головой.
— Ты не болен? — опять спросила дама.
Мальчик снова замотал головой.
— Он не конпран-па — не понимает, — заметил священник, и сейчас же сам спросил:
— Ты уж крещеный?
Ребенок задумался, как бы припоминая что-то знакомое в сделанном ему вопросе, и, опять махнув головой, сказал: «не, не».
— Какой хорошенький! — проговорила дама, взяв ребенка за подбородок и приподняв кверху его миловидное личико с черными глазками.
— Где твоя мать? — неожиданно спросил Овцебык, дернув слегка ребенка за шинель.
Дитя вздрогнуло, взглянуло на Василия Петровича, потом на окружающих, потом на унтера и опять на Василия Петровича.
— Мать, мать где? — повторил Овцебык.
— Мама?
— Да, мама, мама?
— Мама... — ребенок махнул рукой вдаль.
— Дома?..
Рекрут подумал и кивнул головою в знак согласия.
— Помятует еще, — вставил священник и спросил — Брудеры есть?
Дитя сделало едва заметный отрицательный знак.
— Врешь, врешь, один не берут в рекрут. Врать нихт гут, нейн, — продолжал священник, думая употреблением именительных падежей придать более понятности своему разговору.
— Я бродягес, — проговорил мальчик.
— Что-о?
— Бродягес, — яснее высказал ребенок.
— А, бродягес! Это по-русски значит — он бродяга, за бродяжничество отдан! Читал я этот закон о них, о еврейских младенцах, читал... Бродяжничество положено искоренить. Ну, это и правильно, оседлый — сиди дома, а бродяжке все равно бродить, и он примет святое крещение, и исправится, и в люди выйдет, — говорил священник, а тем временем перекличка окончилась, и унтер, взяв под уздцы лошадь, дернул телегу с больными к казарменному крыльцу, по которому длинною вереницею и поползли малолетние рекруты, тянувшие за собою сумочки и полы неуклюжих шинелей.
В 1835 году А. И. Герцен во время своего путешествия в ссылку, встретил на одной почтовой станции в глухой вятской деревне толпу детей под конвоем солдат. У детей был жалкий вид. В огромных, не по росту шинелях, бледные, истощенные, больные, они под дождем месили грязь. Герцен разговорился с офицером — начальником конвоя.
— Кого и куда вы ведете?
— Видите, набрали ораву проклятых жиденят восьми-десятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают, — не знаю. Сначала их велели гнать в Пермь, да вышла перемена — гоним в Казань. Я их принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорил: беда да и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем на землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.
— Повальные болезни, что ли? — спросил я потрясенный.
— Нет, не то, что повальные, а так, мрут как мухи. Жиденок, знаете, эдакий чахлый, тщедушный, не привык часов десять месить грязь да есть сухари... Опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет — да и в могилу. И скажите, сделайте милость, что это им сдалось, что можно с ребятишками делать?
— Вы когда выступаете?
— Да пора бы давно... Эй ты, служба, вели-ка мелюзгу собрать!
Привели малюток и поставили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал... Бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати-тринадцати лет еще кое-как держались, но малютки восьми-десяти лет... Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку и озноб. И эти больные дети без ухода, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дул с Ледовитого моря, шли в могилу.
Я взял офицера за руку и, сказав «поберегите их», бросился в коляску; мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь...
Оставим детей совершать свой скорбный путь и ознакомимся с правительственным