в коробочке есть иголки и если они не сломаны (что весьма сомнительно), звук, конечно же, будет ужасный. Но скрипы и шумы вызовут в памяти приятные далекие воспоминания, именно такая музыка никак не нарушит очарование одиночества. А может, напротив, она поможет мне, пригодится для книги, и «Аве, Мария» Гуно станет лейтмотивом в рассказе о воспитании веры и чувств главной героини.
Внутри патефона нашлось целых три коробочки с иголками. Пружина не лопнула, никелированная ручка блестела как новенькая, а футляр, или коробка — не знаю, как это называется, — обитый снаружи металлическими пластинами, а внутри черной материей, когда я вытер с него пыль, тоже оказался в прекрасном состоянии. Крепкая кожаная ручка для переноски была целой и невредимой. Сразу видно, патефон появился на свет в те далекие времена, когда вещи делались на века.
На крышках двух очень старых жестяных коробочек для иголок изображалась собачка, которая внимательно слушала звуки, лившиеся из патефона (эмблема известной фирмы «His master’s voice»[43]), там же, словно надежная гарантия, стоял торговый знак, а подпись внизу гласила: «Approximately 200 English gramophone needles. The Gramophone Company Limited»[44]. Но все иголки за долгие годы успели-таки заржаветь. Кроме того, с обратной стороны крышки владельца патефона ожидало строгое предупреждение (меня оно прямо-таки умилило): «Use each point ONLY once»[45]. Третья коробочка, собственно, и не коробочка, а специальный конверт packet of ten содержал вместо десяти всего три еще не использованные, прекрасные иголки нового образца. Они назывались уже не points, но silent stylus и предназначались для hypersensitive pick-up[46]. Я потирал руки, предвкушая, как сейчас поставлю старую пластинку, но, увы, меня ожидало горькое разочарование. Иголки не годились для тетиного патефона. Лишь счастливые обладатели некоторых типов проигрывателей фирмы «His master’s voice», снабженных суперчувствительным звукоснимателем, могли пользоваться ими.
Не портить же «Аве, Мария» ржавой иголкой! Это просто преступление!
Грустно, но от музыки придется отказаться.
Хотя, может, оно и к лучшему. Три пластинки, которые я принес из подвала, слишком мало подходили к моему нынешнему состоянию души: первая — «Конга» Хавьера Кугата[47] и «Компарсита», вторая — «Уеду в Санта-Клару» (на другой стороне этикетка оторвана) и, наконец, третья… Ну и ну, «сцены чревовещания»: «Смех сквозь слезы» и «Глухая шансонетка».
Короче говоря, «Тайная жизнь и скрытое легкомыслие тети Эулалии», поразившие до глубины души племянника, который хранит о ней чистые воспоминания. Впрочем, наши дети поразились не меньше, когда Адела и я по очереди признались, что в юности танцевали тиро-лиро.
Сегодняшний день — тревожный и неприятный. В особенности для тех, кто вынужден выбираться из дому в такую погоду. Я же вполне доволен жизнью: все необходимое — пишущая машинка, трубка и кофейник (я только что поставил его на огонь) — у меня под рукой, на улицу выходить не собираюсь.
В такие дни мы обычно говорим: «Сегодня будем сидеть в кресле у камина, пить чай и смотреть в окно». И курить трубку, добавил бы я. После трех месяцев размолвки трубка вновь стала моим хорошим другом.
Я уже рассказывал, какому ужасному наказанию подверг сам себя, когда решил бросить курить.
Наказание это было не единственным. Под Рождество я тоже выкинул штуку… Помучиться пришлось не только мне, но и всем домашним.
После переезда в Женеву мы всегда проводим рождественские праздники на родине, в Вальнове. В сочельник, как только дети возвращаются из школы, мы садимся в пикап и к вечеру уже прибываем в Вальнову, иногда довольно поздно, около десяти, но, несмотря на усталость после стольких часов в машине — едем мы всегда без остановок и на большой скорости, — обязательно идем к вечерней мессе. И пусть и голова болит, а ноги гудят, зато мы сразу чувствуем себя дома, с головой окунаемся в атмосферу праздника.
На Рождество погода не всегда балует нас. Хотя иногда выпадают чудесные ясные дни, когда по утрам подмораживает, воздух звенит, словно хрусталь, и светит яркое солнце. Но разве в погоде дело? Даже в холод, дождь и ненастье веселье переполняет дом, и мы ни секунды не сидим без дела. Утром мы украшаем игрушками какое-нибудь дерево в саду и мастерим ясли — Рождество так Рождество! Однажды мы нарядили миндальное дерево, растущее перед окнами столовой, украсив его лампочками, блестящими шарами и гирляндами из серебристой бумаги. В другой раз нашей жертвой стал самый большой кипарис, стоящий напротив террасы. Правда, всем пришлось попотеть — кипарис страшно высокий. А в прошлом году дети купили паяльник и сделали из железных прутьев огромную двухметровую звезду. Потом ее украсили теми же гирляндами, шарами и лампочками (они зажигались и гасли через каждые пять минут) и повесили над входом в дом.
Да, это было в прошлом году.
В этом году все было иначе.
Оставалось всего несколько дней до Рождества, когда я, как ни чем не бывало, сказал за обедом, что не смогу поехать в Вальнову, и посоветовал всем остальным тоже остаться дома.
Широко раскрытые глаза, ледяное молчание.
Если папа не хочет ехать на Рождество в Вальнову, дело плохо.
Я оправдывался. Причина вполне уважительная — очень много работы, один мой коллега болен, другой в служебной командировке в Латинской Америке, а дома у меня еще два срочных перевода, которые нужно сдать пятнадцатого января, иначе неприятностей не оберешься. К тому же старший сын в этом году работает полную неделю и не может вырваться из Женевы ни на минуту, а Эулалия получит всего неделю отпуска, ради каких-то семи дней не имеет смысла ехать так далеко.
Все-таки надо быть благоразумными.
Но родные знали — знал это и я: раньше я никогда не поступил бы так. Если речь заходила о поездке в Вальнову, я никогда не был «благоразумным», а напротив — бросался вперед очертя голову, преодолевая любые препятствия. Я перебрал бы все возможные варианты, чтобы найти выход из положения: взял бы с собой пишущую машинку, ворох бумаги и работал бы в Вальнове ранним утром хоть пару часов. А сейчас я не желал никуда ехать и выказывал удивительное «благоразумие». Да, дело действительно плохо.
Неожиданно, впервые за последние месяцы обретя дар речи, я предложил провести Рождество, как и полагается, дома, у камелька (пусть швейцарского). На следующее утро дети могут поехать на недельку в горы. На те деньги, что мы сбережем, они снимут там домик или квартиру недалеко от станции. Мы с Аделой приедем к ним на Новый год, если старший сын согласится вести машину, а потом все вернутся домой.
Что ж, дети согласились, хотя и не сразу.
Однако попытки (надо признать, не слишком настойчивые) найти домик или квартиру успехом не увенчались. До Рождества оставались считанные дни, и все уже было занято.
Тогда я предложил детям сесть в пикап — Карлес и Виктор могут поочередно вести машину — и поехать в Вальнову без нас, хотя бы на неделю. Мне не пришлось никого убеждать. Дети жаждали отправиться туда как можно скорее, но их останавливало мое нежелание трогаться с места. Тогда я нашел другую причину (или предлог), чтобы остаться дома: Адела так устала от нас, а за эти дни она здесь немножко отдохнет — все-таки мы будем жить только вдвоем, так что смелей вперед! И дети уехали.
Сеньор Вальдеавельяно не знал, как себя вести, когда я сообщил ему странную новость: на Рождество буду работать, из Женевы ни ногой. Шеф даже принялся было убеждать меня отдохнуть: «Как-нибудь управимся без вас несколько дней».
Но я был непреклонен и твердо стоял на своем.
Сочельник настолько прочно связался в моем воображении с Вальновой, что теперь я не чувствовал приближения праздника, словно Рождество вдруг отменили, а владельцы магазинов и торговцы, не зная об этом, продолжали украшать витрины и продавать еловые ветви.
На следующий день все чувствовали себя как-то неуютно, впрочем, этого следовало ожидать. Мы пили шампанское и даже ели туррон[48] (купленный в женевском магазине «Эспаньола», открытом специально для того, чтобы лечить эмигрантов от гастрономической ностальгии), но он оказался совершенно невкусным.