серебряное, летнее бормотание в кронах тяжелых, чинных деревьев, на подстриженных газонах; они обязательно должны быть подстрижены, он представлял их себе очень похожими на газоны в парке, где он когда-то сидел в ожидании, может быть, иногда там появляются нянюшки и дети, лучшие, лучшие из лучших; скоро там поставят надгробный памятник, поставят точно в положенное время, когда позволят потревоженная земля и правила приличия; ни о чем не говорящий памятник; трава там будет подстрижена, вокруг зелень и тишина; тело под простыней, – плоское и маленькое, в руках двух человек оно, казалось, не имело веса, хотя на самом деле это было не так, – а теперь бесчувственное и спокойное под железным весом земли. Только не может
И вот во второй раз оно почти пришло к нему. Но снова только мимоходом. Но он и не пытался удержать; ничего страшного, он еще и не волновался; оно вернется, когда время будет готово, и само отдастся ему в руки. Потом как-то вечером ему разрешили помыться, а рано утром на следующий день пришел парикмахер (бритву у него отобрали) и побрил его, и в новой рубашке и прикованный наручником с одной стороны к полицейскому, а с другой – к назначенному ему судом адвокату, он пошел под еще ранним солнцем по улице, и люди – изможденные малярией с лесопилок на болотах, и ветрами и солнцем выжженные профессиональные ловцы креветок – оборачивались и глазели ему вслед, бросали взгляды на здание суда, с балкона которого уже кричал бейлиф. Суд в свою очередь был похож на тюрьму, двухэтажный, построенный в том же стиле, с тем же запахом креозота и табачных плевков, но не блевотины, на лужайке с вытоптанной травой рос обязательный десяток пальм и олеандров, распустивших бело-розовые цветы над низкой плотной массой лантаны. Потом вход, в котором еще толпились люди, еще будут толпиться какое-то время, с тенью и погребной прохладой, запах табака здесь был сильнее, воздух полнился непрестанными человеческими звуками, не то чтобы речью, а монотонным бормотанием, которое вполне могло бы быть самым естественным, непрестанным, бессонным бормотанием живых пор. Они поднялись по лестнице, потом – дверь; он пошел по проходу между заполненными людьми рядами скамеек, головы поворачивались ему вслед, а голос бейлифа продолжал распевать с балкона, он сел за стол между своим адвокатом и полицейским, потом, мгновение спустя, поднялся и стоял, пока судья без мантии в льняном костюме и высоких черных стариковских ботинках, появившись в зале, шел быстрой, целеустремленной походкой к судейскому креслу. Это не заняло много времени и было по-деловому кратким, двадцать две минуты на все; выборы присяжных, назначенный ему адвокат (молодой человек с круглым, лунообразным лицом и близорукими глазами за стеклами очков, в измятом льняном костюме) монотонно аргументировал отводы, но все заняло только двадцать две минуты, судья сидел высоко за столом из сосновых досок, отшлифованных и раскрашенных под черное дерево, его лицо ничуть не было похоже на лицо юриста, а скорее на лицо директора воскресной методистской школы, который по будням становится банкиром и, вероятно, хорошим, проницательным банкиром, – тонкое, с аккуратной прической, усами и старомодными очками в золотой оправе. «Что гласит обвинительное заключение?» – спросил он. Клерк зачитал его, голос клерка звучал утомительно, нагоняя сон своим цветущим многословием: «…против мира и достоинства штата Миссисипи… приведшее к смерти…» На дальнем углу стола поднялся человек. На нем был мятый, изношенный чуть не до дыр костюм из дешевой полосатой материи. Он был толст, и его лицо было типичным лицом юриста, красивое, почти благородное, точеное лицо, предназначенное для сцены, судебной деятельности, проницательное и живое: окружной прокурор.
– Мы считаем, что можем доказать, что это было убийство, ваша честь.
– Этому человеку не инкриминируется убийство, мистер Гоуэр. Вам это должно быть известно. Предъявите обвинение подсудимому.
Теперь поднялся полный молодой адвокат. У него не было ни живота его старшего коллеги, ни лица юриста, по крайней мере, пока.
– Виновен, ваша честь, – сказал адвокат. И Уилбурн услышал идущий сзади выдох – всеобщее напряжение.
– Подсудимый пытается отдать себя на милость настоящего суда? – спросил судья.
– Просто я признаю себя виновным, ваша честь, – сказал Уилбурн. И снова он услышал это сзади, теперь громче, но судья уже резко стучал своим детским молотком, похожим на крикетный.
– Требую тишины в зале! – сказал он. – Подсудимый хочет отдать себя на милость суда?
– Да, ваша честь, – ответил молодой адвокат.
– Тогда вам не нужно предъявлять обвинение, мистер Гоуэр. Я проинструктирую присяжных… – На сей раз вздоха не было. Уилбурн услышал задержанное дыхание, потом раздался почти рев, конечно, пока еще не такой громкий, маленький жесткий деревянный молоток яростно застучал по дереву, и бейлиф тоже прокричал что-то, потом какое-то движение, а в нем и нарастающий стук ног по полу; кто-то крикнул: «Вот это дело! Давайте! Убейте его!» – и тут Уилбурн увидел серый, застегнутый на все пуговицы плащ (тот же самый), который упорно пробирался к судейскому креслу, лицо, безумное лицо человека, которому вдруг пришлось перенести абсолютно неприемлемый вид страданий, тот, к которому он не был приспособлен, человека, который даже теперь, вероятно, говорил себе:
– Ваша честь… Если суд позволит…
– Кто это? – спросил судья.
– Меня зовут Фрэнсис Риттенмейер, – сказал он. Снова поднялся рев, снова застучал молоток, теперь закричал и сам судья, пресекая рев:
– Порядок! Порядок! Еще раз, и я прикажу очистить зал! Разоружите этого человека!
– Я не вооружен, – сказал Риттенмейер. – Я только хочу… – Но на него уже набросились бейлиф и двое других, – отутюженные серые рукава заломлены назад, – они прощупали его карманы и бока.
– Он не вооружен, ваша честь, – сказал бейлиф. Судья повернулся к окружному прокурору, он дрожал, складный, аккуратный человек, к тому же слишком старый для всего этого.
– Что это за клоунада, мистер Гоуэр?
– Я не знаю, ваша честь. Я не…