и моток изолированного провода, – но он не стал давать себе волю. «Будь я проклят, если я так поступлю!» – возопил он мысленно, хотя его безжалостное теперь нутро говорило ему, что самое большее через час он пожалеет об этом. «Будь я проклят, если я за спиной у человека выкраду его виски!» – воскликнул он, схватил мешок и опрометью сбежал с лестницы, являя собой воплощение бегства от искушения, пусть даже демонстрируемая им добродетель скорее воспользовалась временным ослаблением желания, нежели прочно его нейтрализовала, поскольку в тот момент ему выпить не хотелось, а захотеться должно было позже, когда он был бы уже в пятнадцати милях от бутыли. Он бежал не от настоятельной нужды в новой порции спиртного. «Не от этого я бегу, – сказал он себе, проносясь сквозь прихожую и приближаясь к уличной двери. – Нет, просто, хоть я и урод, я не всякое дерьмо буду кушать!» – крикнул он, окруженный тихим белым сиянием чести и гордости, рывком распахивая дверь и затем прыгая вперед и вверх, в то время как репортер, их пропавший было ночной хозяин, медленно валился в прихожую ему под ноги, как пять минут назад, когда дверь открыл парашютист, под ноги остальным. Шуман тогда вытащил репортера наружу, и дверь захлопнулась за ними сама; после этого репортер вновь полулежал, прислонясь к ней, – трудноописуемые волосы клоками свисали на лоб, глаза были мирно закрыты, рубашка и съехавший набок галстук кисло задубели от блевотины. Когда Джиггс, в свой черед, распахнул дверь, репортер неторопливо стал падать боком в прихожую, Шуман, наклонясь, подхватил его, Джиггс перепрыгнул через обоих, а дверь своим ходом опять захлопнулась.
После этого с Джиггсом произошло нечто странное и непредвиденное. Не то чтобы его решимость ослабла, не то чтобы его цель, его намерение сменилось противоположным. Скорее весь его устойчивый мир, сквозь который он, уходя от искушения и ничего не подозревая, победно и чистосердечно пробегал, вдруг совершил зловредный поворот на сто восемьдесят градусов в тот самый момент, когда он, прыгнув, завис над двумя мужчинами в дверном проеме; и само его тело словно бы тоже стало тогда зловредным и, не спросясь его, совершило посреди прыжка этакий кошачий поворот и явило перед ним слепую и неумолимую теперь дверную гладь, на которой, как на киноэкране, он увидел настолько отчетливо, что мог, казалось, дотронуться рукой, пустую комнату, стол и бутыль.
– Лови дверь! – крикнул он; казалось, он отскочил к ней вспять, еще даже не коснувшись плит тротуара, и стал скрести пальцами ее слепую поверхность. – Почему никто ее не поймал? – заорал он. – Почему вы не крикнули мне, черт вас дери?!
Но они на него даже не взглянули; теперь, наряду с Шуманом, над репортером склонился и парашютист.
– Ну что, – сказал Джиггс, – завтрак наш явился?
Они даже не посмотрели в его сторону.
– Так, – сказал парашютист. – Проверяй давай, что у него там, или отойди и дай я проверю.
– Постой, – сказал Джиггс. – Сперва надо как-нибудь его в дом.
Он перегнулся через них и опять толкнул дверь. Он даже и ключ видел сейчас, лежащий на столе подле бутыли, – предмет столь незначительный по размерам, что его, вероятно, можно даже проглотить, не шибко навредив себе при этом, который теперь даже в большей степени, чем бутыль, символизировал одинокое, дразнящее и яростное сожаление, постулируя недостижимость соблазна, отстоящего не на мили, а на дюймы; гамбит, так сказать, сам себя отверг, что привело его в смятение и поставило в зависимость от идиота, который даже не может войти в собственный дом.
– Давай, ну, – сказал парашютист Шуману. – Проверяй, что там у него есть. Если, конечно, нас не опередили.
– Это да, – сказал Джиггс, ощупывая ладонью репортерский бок. – Но в дом бы его как-нибудь…
Парашютист взял его за плечо и резко отпихнул назад; попятившись, Джиггс вновь удержал равновесие и увидел, как женщина хватает парашютиста за руку, потянувшуюся уже к карману репортера.
– Ты отвали тоже, – сказала она. Парашютист выпрямился; они с женщиной посмотрели друг на друга – она холодно, твердо, спокойно, он напряженно, яростно, еле сдерживаясь. Шуман выпрямился еще раньше; Джиггс молча переводил пристальный взгляд с него на них и обратно.
– Хочешь, значит, собственноручно, – сказал парашютист.
– Вот-вот. Собственноручно.
Секунду они еще глядели друг на друга, потом начали переругиваться короткими, отрывистыми, односложными словами, которые звучали как шлепки, а Джиггс тем временем, уперев руки в бедра, легко утвердясь на резиновых подошвах туфель и подавшись немного вперед, смотрел то на них, то на Шумана.
– Так, – сказал Шуман. – Хватит, хорошего понемножку.
Он вклинился между ними, чуть отстранив парашютиста. После этого Джиггс повернул расслабленное тело репортера сначала на один бок, затем на другой, а женщина, наклонившись, обшарила его карманы и извлекла оттуда несколько мятых купюр и горстку монет.
– Пятерка и четыре по доллару, – сказал Джиггс. – Дай мелочь сосчитаю.
– На автобус нужно три, – сказал Шуман. – И еще три возьми, больше не надо.
– Да, – сказал Джиггс. – Семи или восьми нам хватит. Слушай. Оставь ему пятерку и оставь один бумажкой на мелкие траты.
Взяв у женщины пятерку и доллар, он сложил их и засунул репортеру в брючный кармашек для часов, после чего готов был уже подняться, как вдруг увидел, что приваленный к двери репортер смотрит на него широко открытыми, спокойными и абсолютно пустыми глазами, чистым зрением, никак пока что не связанным с рассудком и мыслью, словно двумя ввернутыми в череп и перегоревшими лампочками.
– Гляньте-ка, – сказал Джиггс, – он…
Он вскочил на ноги и увидел лицо парашютиста за секунду до того, как парашютист схватил женщину за запястье, выкрутил у нее из руки деньги, швырнул их, как горсть камешков, в безмятежное, глазастое, незрячее лицо репортера и с бессильной, отчаянной яростью проговорил:
– Я могу есть и спать за счет Роджера, могу даже за твой. Но не за счет твоего передка, ясно тебе?
Он взял свой чемодан, повернулся и быстро пошел; Джиггс и мальчик смотрели, как он идет к устью переулка и сворачивает за угол. Потом Джиггс перевел взгляд на женщину, которая стояла не шевелясь, и