дыша.
– Постой, – сказал он. – Перевод добра. Может, если ты смотреть не будешь, у меня лучше получится.
– А потом принимайся опять за сандвич, – сказал Шуман. Он взял со стола бутыль и вновь посмотрел на парашютиста. – Слушай, ложился бы ты сегодня в кровать. Под этим одеялом запросто занесешь себе в ногу инфекцию. И я бы на твоем месте забинтовал ее опять.
– В постель рогоносца я лягу, в постель сводника – нетушки, – сказал парашютист. – Иди сам ложись. Урви себе еще кусочек, чтобы побольше в ад завтра унести.
– Я запросто возьму третий приз в классе пятьсот семьдесят пять, даже не пролетая над аэродромом, – сказал Шуман. – Кстати, что бы там ни было, если машина получит допуск, я к этому времени буду уже знать, могу я ее посадить или нет… Забинтуй все-таки ногу.
Но парашютист не удостоил его ответом и даже не взглянул на него. Одеяло уже было откинуто; единым слитным движением он, размашисто перенеся выпрямленную больную ногу, повернулся на ягодицах, растянулся на раскладушке и укрылся одеялом. Шуман смотрел на него еще несколько секунд, держа бутыль в опущенной руке. Потом он понял, что уже некоторое время слышит чавканье Джиггса, и, переведя на него взгляд, увидел, что тот сидит на корточках у своего парусинового мешка и ест сандвич, держа его обеими руками.
– Ну, а ты-то, – сказал Шуман, – спать будешь, нет?
Джиггс посмотрел на него снизу вверх одним глазом. Теперь уже все лицо его опухло и отекло; он жевал медленно и осторожно, глядя на Шумана взором, по-собачьи приниженным, печальным и смирным.
– Давай, – сказал Шуман. – Устраивайся. Я выключаю свет.
Не переставая жевать, Джиггс отнял от бутерброда одну руку, подтянул к себе мешок и лег, положив на него голову. Ощупью добираясь в темноте до занавеса, поднимая его и проходя в спальню, Шуман слышал чавканье Джиггса. Нащупав прикроватную лампу, двигаясь теперь тихо, он зажег ее и увидел женщину, которая смотрела на него из-под одеяла, и спящего мальчика. Она лежала посреди кровати, мальчик – между ней и стеной.
Ее одежда была аккуратно, как одежда парашютиста, положена на стул, и на том же стуле Шуман увидел ее ночную рубашку, единственную шелковую, какая у нее была. Нагнувшись поставить бутыль под кровать, он на секунду замешкался, затем поднял с пола, куда они были уронены или брошены, хлопчатобумажные трусы, которые она носила сегодня или вчера, и положил их на стул. Он снял пиджак и начал расстегивать рубашку, а она смотрела на него, подтянув одеяло к подбородку.
– Получил, значит, машину, – сказала она.
– Не знаю. Попробуем получить.
Он снял с запястья часы, аккуратно завел и положил на стол; когда тихое механическое потрескивание умолкло, ему опять стало слышно из-за занавеса, как Джиггс жует. Шуман расшнуровал ботинки, поочередно ставя ноги на угол стула, чувствуя ее взгляд.
– Я могу взять самое меньшее третий приз в классе пятьсот семьдесят пять и при этом держаться от пилонов в такой дали, что с них даже номера моей машины не будет видно. И это мне даст пятнадцать процентов от восьмисот девяноста. Или бороться за главный приз, за две тысячи, и я не думаю, что Орд захочет…
– Да. Я слышала, как ты ему говорил. Но чего ради?
Он аккуратно поставил ботинки один к другому, затем, сняв брюки, потряс их за манжеты, чтобы легли в складку, сложил и пристроил на комоде подле целлулоидной расчески, щетки и галстука, сам оставшись в трусах.
– А машина-то в порядке, – сказала она, – в полном порядке, только вот на земле ты не будешь знать, взлетишь или нет, пока не взлетел, а в воздухе не будешь знать, сядешь или нет, пока не сел.
– Сяду я, куда она денется.
Он зажег сигарету и поднес руку к выключателю, но медлил, глядя на нее. Она лежала не двигаясь, по-монашески гладко подтянув одеяло к подбородку. И опять из-за занавеса до него донеслось равномерное, терпеливое чавканье Джиггса, тяжко одолевавшего зачерствелый сандвич.
– Не ври, – сказала она. – Чего ради, мы же тогда справились.
– Тогда выхода не было. Теперь есть.
– Семь месяцев еще.
– Вот именно. Всего семь месяцев. А впереди один только воздушный праздник, и на руках машина с дохлым мотором и двумя покореженными лонжеронами.
Он смотрел на нее еще секунду-другую; наконец она откинула одеяло; он выключил свет, и сетчатка его глаз унесла во тьму образ обнаженного плеча и одной груди.
– Джека на середину? – спросил он.
Она не ответила, и, только когда он лег и укрылся сам, он почувствовал, что она вся напряжена, что ее мышцы там, где он, устраиваясь, касался ее бока, тверды и скованны. Он вынул изо рта сигарету и держал ее на весу чуть выше губ, слыша чавканье Джиггса за занавесом, а затем голос парашютиста: «Да перестань ты, Господи, жрать! Хлюпаешь как собака!»
– Раньше смерти не умирай, – сказал Шуман. – Я еще даже допуска на нем не получил.
– Погань ты, – сказала она отверделым напряженным шепотом. – Дрянь ты летчик, дрянной поганый летчик. Мотор заглох, а он круги рисует, чтобы не мешать их паршивой гонке, а потом кувыркается через этот чертов волнолом – и даже не смог удержать носовую часть! Даже не смог…
Ее рука, метнувшись, выхватила у него сигарету; он почувствовал, как его пальцы сами собой дернулись и сжались, а потом увидел во тьме дугообразный полет красного огонька, окончившийся ударом о невидимый пол.