привыкнуть к этому и почти не обращала внимания. Правда, когда один из них, самый наглый, в кожаной куртке, с вылупленными маслянистыми глазками, уставился на нее с наглой бесцеремонностью, мать встала с места и, подойдя к двери, сказала:
– Извольте выйти вон, молодой человек, а то я пожалуюсь вашему начальству, что вы донимаете нас слишком частыми и наглыми посещениями.
От стола отца раздался резкий, как выстрел, звук сломавшегося карандаша. Тесс вздрогнула и замерла в испуге, потом чуть-чуть скосила глаза в его сторону. Отец сидел на стуле в одеревенелой позе, устремив горячечный взгляд на глухую стену прямо перед собой. Лупоглазый тоже повел глазами в ту сторону, нагло усмехнулся, но ничего не сказал, а нарочито лениво шагнул назад и прикрыл дверь.
Вечером, когда они с сестрами, уже в ночных рубашках, укладывались на ночь, по очереди забираясь на широкое ложе за занавеской, сделанное из двух сдвинутых двуспальных кроватей, этот лупоглазый опять сунулся в дверь, обдав ее похотливым взглядом и заставив спешно прикрыть руками обнаженные плечи. Мать вскинулась, но он на этот раз не стал долго пялиться, а просто осклабился и, гнусно подмигнув ей, исчез за дверью. Отец бессильно всхлипнул, а мать шагнула к нему и, обняв за шею, тихо прошептала:
– Нам нужно это выдержать, дорогой, нам нужно только это выдержать, и все будет хорошо.
Отец помотал головой, отгоняя бессильные слезы, и, уткнувшись матери в макушку, еле слышно прошептал:
– Это я во всем виноват. Упрямый осел! Ведь ты же говорила мне…
Мать стиснула его своими слабыми руками и горячо заговорила вполголоса:
– Нет, нет, родной мой, ты ни в чем не виноват, ты лучший муж и отец, которого я могла пожелать своим детям. Это Господь посылает нам испытание, и, когда оно закончится, все будет хорошо, все будет хорошо, все будет хорошо… – приговаривала она, гладя отца по голове, плечам, рукам, а он стоял, прижавшись к ней, и тихо плакал.
А Тесс отчаянно глотала слезы и судорожно зажимала младшей ее маленький ротик, чтобы она не заревела в голос. Потому что остальные сестры уже научились сдерживаться.
А ведь сначала все было не так безысходно. Через неделю, когда отец уже начал выходить к обеду и все немного свыклись с тем, что случилось, пришел ответ из Государственного собрания: просьба отца по поводу того, чтобы разрешить ему с семьей поселиться в Вивадии, удовлетворена. Эта новость заставила всех немного воспрянуть духом. Они отдыхали в Вивадийском дворце каждое лето. И воспоминание о теплом, ласковом море, чудесных садах и виноградниках, а также о самом дворце с прохладными залами и блестящими мозаичными полами внезапно накатило на Тесс волной какого-то незамутненного детского счастья. Началась лихорадочная суматоха. Несмотря на приближающуюся зиму, все старательно делали вид, что они просто всей семьей собираются на обычный летний отдых к морю.
Их поезд, состоявший из четырех вагонов и паровоза, отправился в путь всего лишь через неделю, сразу после Святого Пятидневья, когда крестьяне как раз начинают забивать свиней и ставить брагу. Никто не захотел, несмотря на настойчивые просьбы офицеров ставки, остаться до Вознесения или даже до Нового года. Поскольку никому не хотелось на эти праздники оказаться в холодном и почти пустом дворце, еще помнившем такие веселые детские праздники, которыми гремел дворец суверена во все прошлогодние Вознесения, и суматошную, но не менее веселую подготовку к традиционному новогоднему балу. За первые два дня они тихо и незаметно добрались до старой столицы и еще двое суток простояли на ближнем полустанке в семи верстах от города, пока отец принимал депутации дворянства, купечества и мещанства древнего города. Невзирая на неоднократные и настойчивые просьбы посетить сам город, он отказался. Весть о том, что суверен с семьей едет на юг, уже разнеслась по стране. И стоило им тронуться в путь, как буквально на каждом полустанке им выходили навстречу толпы людей. Сначала отец не хотел показываться, но потом, поддавшись на уговоры матери и мажордома, на очередной станции – помнится, это была Алуга – вышел к народу.
Вернулся он со слезами на глазах. Войдя в вагон, бросился к жене и восторженно заговорил:
– И все-таки я был прав, дорогая, я был прав. Они, как прежде, любят меня. Они плакали вместе со мной. То, что я сделал, было тяжелой, но необходимой жертвой.
Мой народ снова доверяет мне…
Так повторялось почти на каждой станции. В Дебреевке они задержались на целую неделю. Местное дворянское собрание закатило бал в честь их прибытия, от него не захотело отставать купечество, потом земство, суверену и его семейству постепенно стало казаться, что ничего плохого не произошло, а тягостный конец года был всего лишь тяжелым сном, кошмаром, который, к счастью, уже закончился.
Так продолжалось до первой декады весны. Они уже ехали по приморским степям, в которых только начали зацветать первые цветы, и счастье казалось так близко… Но в Терпонесе их впервые встретила пустая платформа. Поезд подошел к вокзалу как раз к обеду. Отец, уже успевший немного устать от бурных встреч, небрежно попросил мажордома:
– Истин, ты не мог бы выйти и передать народу, что я выйду не позже чем через полчаса. Мне надо дочитать газету.
Мажордом ответил церемонным поклоном и вышел из купе. Вернулся он через минуту. Еще раз поклонившись, с тревогой сообщил:
– Прошу меня извинить, сир, но перрон пуст.
– Как?!
Отец вскочил, быстро подошел к окну и некоторое время всматривался, надеясь обнаружить хоть какие-нибудь признаки присутствия людей. Потом неуверенно спросил:
– Быть может, их не пускают городские власти. Мне помнится, я говорил градоначальнику в Тосне, что сильно устал от столь бурного выражения чувств моих подданных… э-э-э… бывших подданных.
Его никто не поддержал. Всех вдруг охватило гнетущее предчувствие.
Они простояли там два дня. Начальник конвоя шесть раз на дню ходил к начальнику станции и требовал немедленно пропустить поезд. А тот лишь испуганно мямлил что-то про размытые пути. На второй день повара, отправившегося на рынок за свежими овощами, при выходе из вокзала остановили какие-то вооруженные люди и перерыли всю корзину. А потом, узнав, что он из царского поезда, о чем повар, по неосторожности и привыкнув к прежним восторженным встречам, проговорился сам, отобрали деньги и надавали тумаков. Отцу ничего не сказали о происшествии, но, когда начальник конвоя докладывал об этом мажордому, Тесс как раз стояла у приоткрытого окна. Получив сообщение, мажордом вернулся в вагон и стал настоятельно рекомендовать его величеству немедленно покинуть эту станцию и отправиться отсюда в любом, пусть даже и обратном направлении. Однако отец отказался наотрез и заявил, что завтра самолично отправится к губернатору и потребует немедленных объяснений. Мажордом горестно вздохнул и удалился. А когда ночью на перрон ворвались вооруженные люди и под дулами пулеметов разоружили конвой, оказалось, что ни мажордома, ни начальника конвоя, ни пострадавшего повара в поезде уже нет.
Тесс до сих пор не могла без дрожи вспоминать ту страшную ночь. Их разбудили крики и топот. Где-то совсем рядом ударил гулкий выстрел из штуцера, потом раздался вскрик. Из соседнего купе, где спал личный адъютант отца, послышалась какая-то возня. Потом Тесс услышала, как с шумом распахнулась входная дверь вагона и кто-то громко и сердито заговорил. Девушка потихоньку встала, подошла к двери купе и осторожным движением слегка отодвинула ее. В центральном салоне приглушенно переругивались, потом хлопнула дверь купе и послышался суровый голос отца:
– Что происходит, господа? И как это понимать?
Ему ответил сиплый, прокуренный голос:
– Ваш поезд задерживается по приказу Комитета действия, а вы все объявляетесь под домашним арестом. Вот мандат.
Несколько мгновений в салоне стояла тишина, потом отец недоуменно произнес:
– Что это за бумажка? Я не знаю ни о каких Комитетах действия и требую немедленно соединить меня с премьер-министром или спикером Государственного собрания. Вы все будете строжайшим образом наказаны за самоуправство и оскорбление моей персоны.
На что тот же голос развязно ответил:
– Не будет тебе никакой связи. А если высунешься из вагона – пристрелят как собаку.
Тесс вдруг почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь, и торопливо закрыла дверь купе. Голоса, сразу ставшие неясными, переругивались еще какое-то время, но голоса отца она больше не