Анна Ильинична отрицательно покачала головой.
— Ну что же, будем надеяться на лучшее. Я тут написал кое-что для Андрея Николаевича Хардина. Будь добра, найди возможность передать ему это письмо еще сегодня.
— Сделаю, — коротко ответила Анна Ильинична. — Только без обеда я вас не отпущу.
— Анна Ильинична! — взмолился я. — До обеда ли нам? Тут каждая минута дорога. Да у меня кусок в горло не полезет.
— Даже слушать не желаю! — отрезала она. — Путь неблизкий, непредвиденности могут быть всякие, где и когда вам удастся поесть — неведомо. Вы что, хотите до звезды доголодать? Нуте-ка, быстро за стол!
В отличие от меня, Владимир не стал отнекиваться и сестру поддержал.
— Аннушка права, Николай Афанасьевич! Давайте поедим, только быстро.
Быстро или не быстро, а обед наш импровизированный обернулся едва ли не часом. Пока разогревался суп с осетровыми хрящиками, пока готовились пюре и паровая стерлядь да пока жарилась вермишель, я весь изошел тоской ожидания. И еда была мне вовсе не в радость, хотя умом я понимал, что насытиться перед дальней дорогой — самый настоящий императив. Все перемены казались мне на один вкус, а ведь в другое время, в ином состоянии нервов я был бы на верху блаженства от одной лишь паровой стерлядки, дивный аромат которой щекотал мне нос наперекор вкусовому равнодушию языка. Закончился обед чаем, выпив который наскоро, я нещадно обжег себе нёбо.
Наконец мы встали из-за стола.
— Вас когда ждать назад? — спросила Анна Ильинична.
— Если все сложится хорошо, вернемся завтра, — пообещал Владимир и улыбнулся сестре какой-то особенной, детской улыбкой. Я давно отметил, что так он улыбался только матери, сестрам и брату.
«Ах, как бы мне хотелось, чтобы у нас все сложилось по-настоящему хорошо!» — подумал я.
Анна Ильинична подошла к Владимиру и мягко поцеловала в щеку. Мне же подала руку со словами:
— Дай вам Бог, Николай Афанасьевич. От души надеюсь, что Алена в добром здравии и благополучии. Чаю скоро ее увидеть. Счастливого вам успеха! Будьте осторожны в пути.
Мы присели на дорогу, а затем вышли из дому — Владимир с саквояжем впереди, я со своим баулом следом.
Свободного извозчика мы остановили тут же, на Сокольничьей, и пролетка быстро донесла нас до Вокзальной площади.
Быстро, да не совсем быстро! Оле,[41] как говорили в старину. Оле нам, оле! Ах, если б не тщетный визит Пересветова и если бы не дурноватое явление Витренко, и если бы не эта ароматнейшая стерлядка, мы бы поспели как раз вовремя! Однако задержки, как нежеланные, так и обязательные, составились в опоздание — небольшое, не более четверти часа, но опоздание, — и уфимский поезд ушел без нас ровно в два часа пополудни. Следующий же был только шестичасовой.
Несолоно хлебавши, мы вышли из здания вокзала — спору нет, красивого здания, в стиле итальянского Ренессанса, — и остановились посреди площади.
— Не горюйте, Николай Афанасьевич, — утешил меня Владимир. — Не получилось на поезде, на лошадях доедем. В любом случае к ночи будем в Алакаевке.
— Да-да, Володя, конечно, хоть мытьем, хоть катаньем, — ответил я рассеянно и невпопад.
На самом же деле меня опять охватила трясучка. Может, то была не нервная горячка, а самая натуральная простудная, — я уже не понимал. Все происходившее со мной я воспринимал словно сквозь мутное стекло, руки и ноги бросало в жар, а в голове стоял знобкий туман.
Владимир внимательно оглядел меня.
— Николай Афанасьевич, — сказал он озабоченно, — по-моему, вы нездоровы. И значительно нездоровы. Давайте вернемся домой, вы там останетесь, а в Алакаевку я поеду один.
— Нет! — закричал я сквозь пелену. — Нет! Едем вместе! Обязательно вместе! Извозчик! Подавай сюда! Извозчик!..
Между тем кричать в голос мне вовсе не требовалось. Извозчичья биржа была здесь же, на площади, совсем рядом.
Весь путь до Алакаевки, который занял у нас часов шесть, не меньше, я помню плохо. В памяти остались отдельные куски, не куски даже, а клочья дороги и обрывки разговоров. Лихорадка, которая дала себя знать некоторое время назад, в дороге усилилась. Голова моя горела, глаза слезились, губы же, напротив, то и дело пересыхали, так что я принужден был то и дело облизывать их. И столь же сухою безо всякой причины становилась гортань.
Биржевой извозчик довез нас по Черновской дороге до Смышляевки. Там мы с ним расплатились и наняли долгушу.[42] Долгуша, вопреки названию своему, шла довольно прытко, и на ней мы проехали до восточной окраины Алексеевска, где нам снова пришлось сменить экипаж. В коляске мы миновали Кинель, оставшийся справа, и справа же змеилась река — Владимир пояснил, что это Большой Кинель; где-то на излучине мы сошли с коляски и на почтовой станции устроились в карету, спешившую в том же направлении, что и мы. Эта часть пути показалась мне особенно долгой, хотя карета шла ходко, но мы все же благополучно достигли Преображенки, и оттуда, уже на счастливо подвернувшемся шарабане, где, кроме нас, было еще двое седоков, устремились в Алакаевку.
Я все время задавал Владимиру один и тот же вопрос: «Сколько осталось до Алакаевки?» Владимир отвечал: «Еще далеко, верст тридцать». И я, чувствуя, как горячая волна приливает к сердцу, думал: «Тридцать верст до Аленушки…» Потом он говорил: «Двадцать верст, не более». Волна становилась еще горячее, я мечтал: «Через двадцать верст я увижу свою доченьку…» Затем: «Совсем немного, от силы десять верст». И мне становилось совсем жарко: «Аленушка, я близко, очень близко, радость моя…»
Разговоры наши в дороге были странные. Или же они были вполне обыкновенные, и лишь я, в горячечном своем состоянии, с кружащейся тяжелой головой, полагал их причудливыми.
Когда проезжали Алексеевск, Владимир вдруг заговорил о Пугачеве, который наступал отсюда на Самару, а потом перескочил на Державина, причем отзывался о Гаврииле Романовиче как-то неуважительно — мол, Державин, при его-то талантах, мог бы и не участвовать в штурме Алексеевска и подавлении бунта, тем более что в дальнейшем он никакой военной карьеры все едино не сделал, выше прапорщика не поднялся.
Помню разговор о нефти, только был он до Кинеля или после, в памяти не сохранилось. Владимир принялся рассуждать о конкуренции между Нобелями и Ротшильдами: мол, первые купили КаспийскоЧерноморское торгово-промышленное общество и принялись вывозить бакинский керосин в Европу, а вторые зарятся на нефть Кубани и Грозного и купили для этого общество «Русский стандарт», между тем недра земли российской не должны принадлежать иностранцам, они должны принадлежать тем, кто на этой земле живет, и еще распространялся о какой-то дифференциальной ренте.
Здесь я почему-то заинтересовался — видно, все по той же причине охватившей меня болезни, — и, хотя нефтяные дела казались мне очень далекими и отвлеченными, попросил про эту дифференциальную ренту пояснить.
— Ну же-с, Николай Афанасьевич, — усмехнулся Владимир, — это не так-то легко. Знаете, простые экономические понятия в кратком изложении могут показаться чрезвычайно сложными. А Давида Рикардо или Карла Маркса вы, конечно же, не читали.
— А вы читали? — удивленно спросил я.
— Я вообще очень много читаю, — уклончиво ответил Ульянов. — А экономические сочинения порой бывают весьма и весьма интересными.
И вдруг, уйдя от экономической темы, принялся говорить о музыке, о талантах и о гениальности, которая если проявляется, так непременно в детском возрасте. Владимир поведал мне, несчастному отцу, дочь которого, может быть, тоже не лишенная талантов, попала сейчас в очень бесталанную беду, о том, как в декабре прошлого года в зале Благородного собрания он слушал блистательную фортепьянную игру польского музыканта Рауля Кочальского, и было тому пианисту всего шесть лет.
Помню еще, как внимательно Владимир оглядывал все повозки — и те, что нам встречались, и те немногие, что нас обгоняли, — немногие, потому как мы ехали все же очень быстро и если задерживались, то лишь на станции, при сменах экипажей и по естественной надобности. О том, чтобы где-нибудь перекусить, у нас даже мысли не возникало. А встречных упряжек было множество. Коляски и фаэтоны, купе и ландо, телеги и подводы, рыдваны и возы, тарантасы и колымаги, линейки и дрожки, двуколки и одноколки, фуры и фурманки — повозки всех видов и размеров, заполненные разнообразным пестрым народом и нагруженные всевозможными товарами и сельскими продуктами, спешили в торговый город Самару.
Лишь раз Владимир встрепенулся: когда мимо нашего шарабана — мы уже пересекли речку Бурачку и ехали через село Сколково — пронеслась большая черная карета, запряженная парой лошадей. Окна ее были затворены наглухо. Владимир обернулся и долго провожал карету взглядом.
Тут ощутил я, в придачу к лихорадке и головокружению, еще и болезненный укол в сердце. «Батраковский», — жутко подумалось мне. И стало мне вдруг так тяжко — мочи не было, хотя, казалось, уж до предела взвинтились нервы.
— Что, Володя, вы тоже подумали про тайное общество? — спросил я, едва ворочая языком. Мы сидели на задней скамье; нашим возничим, двум тихим неразговорчивым мужикам в сермяжных поддевках и коломянковых штанах, как мне представлялось, не было никакого дела до наших бесед, но у меня словно бы сил не было говорить громко.
— А? Что? — Владимир даже вздрогнул. — Тайное общество? Ах, да, конечно… Может быть, и тайное общество… Только вот какое?… — Казалось, он говорит и думает о чем-то своем.
И вдруг Ульянов резко переменил тему.
— Знаете, что за село мы сейчас проезжаем? — Он кивнул на избы, тянувшиеся по обе стороны дороги.
— Знаю. Сколково, — ответил я. — А больше не знаю ничего, потому что само название услышал от вас только полчаса назад.
— Здесь когда-то жил Глеб Иванович Успенский. В имении золотопромышленника Сибирякова. У этого Сибирякова было здесь громадное хозяйство. В него и наш, Алакаевский, хутор входил.
— Глеб Успенский — это который писатель? — чтобы хоть что-то сказать, спросил я.
— Не просто писатель, а очень хороший писатель, — с уважением сказал Ульянов. — «Нравы Растеряевой улицы» не читали?
— Нет, не читал, — ответил я, ничуть не стыдясь незнания этого писателя. Да мне в те минуты казалось, что я и вовсе ничего в жизни не читал… вот разве что «Севастопольские рассказы»…
— А «Власть земли»?
— Тоже не читал. — Да что это, подумал я про себя, неужто «наш студент» меня по литературе экзаменует? И спросил, возвращаясь к предмету нашей общего интереса: — А этот Глеб Успенский — не родственник ли того Успенского, который по нечаевскому делу?
— Вы опять про нечаевцев, — поморщился Ульянов.