— Садись и ешь. Хочешь послушать музыку? Еще древние заметили, что музыка благотворно влияет на процесс пищеварения.
— Здесь есть радио? — Корн осмотрелся, но не увидел приемника.
— Только динамик. Что бы ты хотел послушать?
— Мне все равно, — Корн сел и расстелил на коленях салфетку. Динамик зашумел, послышались мелодичные звуки.
— Это ты включил?
— Я? Нет. Это автоматика, — сказал Тельп и вышел.
«Уж не слишком ли много здесь автоматики?» — подумал Корн, но потом принялся за еду и забыл об этом. Еще раз он вспомнил об автоматике после обеда, когда столик сам выкатился из комнаты, а дверь за ним сразу же закрылась. Корну захотелось посмотреть, что же происходит со столиком. Он подошел к двери и подождал, пока она откроется, но дверь так и не открылась.
Он вернулся, подошел к окну, взглянул на серое небо — надвигались сумерки. Потом лег и уснул.
Опять, как и в то злосчастное утро, он был на обледеневшем за ночь шоссе. Опять обгонял большие автобусы. На горизонте синели далекие горы. Обогрев работал уже несколько минут, в машине было тепло и, делая первые виражи, Корн насвистывал марш, который помнил еще с юношеских времен. А потом резкий поворот и странная спазма в желудке, когда колеса оторвались от поверхности шоссе. Он проснулся, чувствуя, как кровь стучит в висках. И услышал голос:
— …опять, опять неконтролируемые сны. Это недопустимо. Сколько раз можно повторять…
— Схема рекомбинации предусматривает эту фазу, — говорила женщина. Этот голос был ему знаком.
— Какое мне дело до ваших фаз! Это мой пациент.
Корн открыл глаза. Около кровати стоял Тельп. Больше никого не было.
— Он проснулся. Займитесь им. Я вернусь попозже.
Корн взглянул на дверь, но там не было никого. Тельп смотрел ему в глаза.
— Не так уж приятно видеть во сне кошмары? Но это пройдет! Потом у тебя будут нормальные сны, которых ты не будешь помнить.
— А она… почему она вышла?
— Кто? Кома? Вернется. Теперь ты будешь под ее опекой. Она следит за твоей адаптацией.
— Она психолог?
— И психолог тоже. Ну, что ж, я ухожу. Я пришел, потому что у тебя подскочило давление, участился пульс, и я решил узнать, что случилось…
— Знаешь что, с меня довольно, — сказал Корн.
— Не понимаю.
— Я сыт по горло этой изоляцией. Я чувствую себя здоровым, совершенно здоровым, хочу видеть родных, знакомых. Я хочу выйти.
— Скоро выйдешь.
— Уже слышал.
— А что ты хочешь услышать еще?
— Когда же я выйду?
Тельп внимательно взглянул на него.
— Пройдешь курс адаптации. Это отнимет дня два, три. Потом выйдешь и остальное будешь решать сам. Но эти несколько дней тебе придется побыть здесь. Ты взрослый человек, Корн.
Около двери Тельп еще раз обернулся, взглянул на Корна и сказал:
— Тебе тридцать один год. У тебя еще все впереди. Помни об этом.
Он ушел, а Корн смотрел в потолок, который тлел и переливался в темноте еле видимым голубоватым светом, и размышлял о том, что же хотел ему сказать близорукий врач с широким лбом. Потом потолок погас, и Корн остался в темноте.
Он открыл глаза, когда почувствовал прикосновение ко лбу у самых волос. В комнате опять было светло. На стуле около кровати сидела девушка и смотрела на него.
«Портрет, — подумал он. — Она словно сошла с картины старых мастеров».
— Кома? — спросил он.
— Да. Вот и я.
— Знаю, ты психолог. Ты отвечаешь за мою адаптацию?
— Можно сказать и так. Но весь курс адаптации — попросту беседа, — она говорила спокойно, четко, как хороший лектор.
— И с чего же ты собираешься начать?
— Безразлично. Ведь ты когда-то увлекался астрономией?
— Да, еще в школе, перед выпускными экзаменами. Откуда ты знаешь?
— Ты должен привыкнуть к тому, что я знаю о тебе очень многое, и не удивляться. Договорились?
— Да. Итак, я занимался астрономией еще до того, как поступил на физическое отделение.
— Я обрадовалась, когда узнала об этом. С теми, кто по ночам смотрел в небо, мне легче разговаривать: они как бы вне времени. Это остается на всю жизнь.
— Не понимаю.
— Понимаешь, только, может, еще не знаешь об этом. Вспомни.
Он хотел сказать, что не знает, о чем же ему надо вспоминать, но внезапно ощутил вечерний ветер, веющий с опаленной солнцем пустыни, и вспомнил небо, на котором горели яркие вечерние звезды. Это было давно, лет десять — двенадцать назад. Разбитая дорога, низкие глинобитные домишки, блеяние коз, а потом равнина и какие-то развалины — оттуда он смотрел в небо.
— Звезды над пустыней кажутся ближе, — говорил старик-азиат, — и поэтому здесь построили обсерваторию. По ночам смотрели в небо, а утром, когда восходило солнце, спускались вниз, в подземелье, на отдых. Вот уже тысяча лет, как они ушли, но если б они жили сегодня, все было бы точно так же.
— Ты знала об этой обсерватории? — спросил Корн.
— Да. Но тогда ты был еще слишком молод, и все казалось тебе неизменным, или, скорее, очень медленно изменяющимся. Так бывает всегда, пока ты молод. Если мы замечаем, что все изменяется, — значит, мы стареем. С годами дни становятся короче, лето сливается с зимой и следующим летом, а осени и весны мы почти не замечаем.
— Зачем ты мне об этом говоришь?
— Потому что время — твоя проблема.
— Проблема?
— Да.
Он не понял. Внимательно посмотрел на девушку, увидел ее неподвижные темные глаза и волосы, гладкие и собранные на затылке в пучок, и спросил:
— Сколько тебе лет?
— Мне? Разве это важно?
— Думаю, что да. Ты разговариваешь со мной, как старшая сестра, вводящая мальчика в жизнь, а я подозреваю, что ты еще играла в песочек, когда я сдавал выпускные экзамены.
— Я никогда не играла в песочек, — Кома сказала это спокойно, и все-таки ему почудилось, что он ее обидел.
— Ну, пусть сравнение и неудачное, — заметил он, оправдываясь. — Но все равно ты моложе меня. Мне кажется, тебе есть что мне сказать, и я бы хотел, чтобы ты сказала об этом просто и ясно.
Она немного помолчала, потом, улыбнувшись, ответила:
— Корн, я скажу тебе только одно. Разговор с тобой — моя работа. Я знаю, что делаю, и поэтому нам придется еще немного побеседовать. Разве что ты очень устал…
— Я не устал, но мне бы хотелось скорее покончить с этой процедурой. Потом я буду разговаривать с тобой на любые темы.
— Не думаю, чтобы ты сюда вернулся. Скажи, ты когда-нибудь хотел стать космонавтом?
— Каждый мальчишка мечтает об этом.
— Но потом ты мечтал еще и о другом?
— Возможно… когда-то. Не помню.
На самом деле он помнил. Это было, когда вернулась первая венерианская экспедиция. На экране телевизора он видел толпы, флаги с серебряными знаками космонавтов и цветы, которые девушки бросали в машины. А в машинах сидели люди, знакомые по фотографиям, люди, вернувшиеся оттуда.
Тех, что возвратились в металлических ящиках, стоявших в трюмах ракет, не показывали, но их гибель только подчеркивала героизм живых. В тот раз еще он опоздал в кино, потому что телепередача была длинной, а он хотел посмотреть ее всю. Но тогда ему было уже столько лет, что он не мог представить себя улыбающимся в автомобиле вместе с ними. Может, он в ту пору еще воображал, как покидает ракету там, на Венере, погружается в скафандре в белые испарения планеты.
— Я — космонавт? Мне как-то трудно это себе представить, — сказал он.
— Экспедиции к отдаленным планетам, возвращение через несколько лет…
— Нет, это не по мне.
Она снова помолчала.
— А имя профессора Бедфорда тебе не знакомо?
— Нет. Какое-то изречение, теорема? Или я должен помнить его по выступлению на каком-нибудь съезде?
— Нет. Он жил очень давно. Еще до твоего рождения. Твой отец наверняка знал это имя.
— Так позвони ему и спроси.
— Не шути.
— Я говорю серьезно. Если тебе это нужно…