— Пособничал? Да, я помогал им. Гильгамеш видит дальше других людей и даже дальше большинства из нас — вот, что я вам скажу! Нинсун выносила в себе нечто большее, чем полукровка, чем помесь человеческой и небесной глин. Даже не знаю, что он надеется увидеть, мои глаза и не заглядывают, наверное, туда. Зато мне интересно наблюдать за ним. Мы похожи — оба всегда на виду, на обоих смотрят, обоих хвалят и поругивают. И раз уж такое существо взяло меня в покровители, разве могу я — бог! — оставить его без помощи?
«Смотрит дальше нас…»— эти слова отзывались в душах богов раздражением и горечью. «Как же можно видеть дальше нас? Нет, Уту ошибается. Гильгамеш — просто мальчишка-переросток, жаждущий захватывающих дух приключений. С неба и с земли вещи видятся по-разному. Там, где нам почудилась непривычность, многозначительность, с человеческой точки зрения — обычное искание славы!»
Очень не хотелось признавать богам, что Большой не вмещается в их мир, что вместе с его наивным, детским буйством в космос пришло напоминание о Чем-то, или о Ком-то, стоящем за их спиной, предшествующем тому доисторическому состоянию мира, которое черноголовые называли Ан-Ки. Дальше этого внутриутробного времени, когда земля была смешана с небом, не помнил ни один из богов. Даже создавший мир Энлиль не ведал, откуда он пришел, до смешного походя в этом на степную тварь Энкиду, забывшего своих родителей.
«Энлиль дунул», «Энлиль разнес небеса и землю»— ничего больше не мог сказать и сам владыка ветров, наездник грозовых туч. Бытие зевнуло, вместе с дуновением появилось все, появился и он сам, дунувший. Было в этом странное, неприятное забегание «я» назад, в то время, когда его еще не могло быть. Но Энлиль не пытался разбираться в своем происхождении. Дунул — и появился; убежденности в том, что иначе не могло быть, хватало ему на верховодство богами.
Та же уверенность побуждала его изображать сейчас, будто ничего не случилось. Энкиду стал другом Гильгамеша? Хорошо, так и задумывалось! Пусть только попробует кто-то сказать, что степной человек создавался для чего-то иного! Гильгамеш убил Хуваву? И ладно, небесным богам давно уже пора кольнуть под ребра богов подземных. Гильгамеш возгордился? Ну, это обычное, человеческое. Когда голодны — они лежат как трупы. Набьют брюхо — равняют себя с богами. За гордость Большой будет наказан. Вот только нужно придумать, каким образом.
Но ревность — чувство бесконечно разнообразное. Часто ее рождает любовь, не менее часто она оборачивается поклонением. Если же желание склониться, поцеловать прах того, кого сердце считает выше всех живущих в этом мире, наполняет душу богини, то оно чревато неудержимым вожделением.
Застонала Инанна, с хрустом потянулась на небесном своем ложе. Теплая волна желания разлилась по ее спине, руки сплетались перед грудью, словно богиня ласкала кого-то большого, широкоплечего, тяжелого. Людям, которые видели в ту ночь Утреннюю звезду, показалось, будто она вытянулась сверху вниз стрелкой, извечным женским знаком, и запылала белым неутолимым огнем.
— Весь день сегодня будут любиться, — сварливо говорили святые евнухи, наблюдавшие за небом с крыш храмов. — Верный знак: присмотрела кого-то Красавица.
Присмотрела, давно уже присмотрела, но лишь теперь, после Хувавы, после празднеств, устроенных в его честь Уруком, допустила в себя желание Инанна. Богиня холодная и жаркая сразу, она не умела ничего делать медленно. Едва лишь солнечный восход затопил горячими лучами ее звезду, Инанна стрелой сорвалась с лазуритового седалища и встала в дверях комнаты, где проводил ночи Гильгамеш.
Большой уже не спал. Яркая белая стрелка еще сияла в небе, когда Гильгамеш открыл глаза. В тот день его подняло малознакомое чувство совершенного покоя, завершенности той части пути, что он прошел. Впервые Большой ощутил его, когда в жаркий полдень они с Энкиду увидели высокие, как гора Хуррум, светящиеся стены их города. Юноши Кулаба, тащившие мешки с кедровыми шишками — доказательство удачи похода — долго кричали, в радости подпрыгивая на месте. Один Гильгамеш пребывал в недвижимости. Только сейчас он понял, что настоящая слава — штука странная и приводящая в оторопь ее обладателя. Настоящая слава — это вещь, которая существует сама по себе. Ты создал ее, но в ней живут другие; ты все хочешь что-нибудь добавить к ней, наполнить весом, укрепить на земле, в тебе все еще живет сомнение, не сметет ли ее случайный поворот судьбы, а люди уже привыкли к этой вещи, они обращаются с ней, как с чем-то незыблемым, само собой разумеющимся. Увидев стены Урука, Гильгамеш понял, что он зацепился за землю, и силы, рвущиеся из груди, перестали жаждать охватить весь мир. Он всякого испробовал, он наигрался так, как того не удавалось ни одному ребенку. Теперь предстояло решать, что делать дальше: кому служить, за что и перед кем держать ответ. Мысли эти были новыми и еще более неожиданными, чем ощущение завершенности.
В празднествах, посвященных их возвращению, Гильгамеш участвовал по привычке, по обязанности; урукцы дивились его медлительности, отсутствию вспышек буйства. Они даже тревожились — не успел ли Хувава набросить на него тенета подземной скуки? Зато Энкиду веселился за себя и за брата. Его длинные могучие руки хлопали в лад любой песне, кривые ноги отплясывали вместе с любым хороводом, а глотка вмещала умопомрачительное количество браги. У горожан была причина веселиться: владыка вернулся со славой, вода отступила, гибкие изумрудные побеги эммера ласкали глаз поднимающегося на стену. У Энкиду же был еще и собственный повод для радости: Шамхат, маленькая блудница с кукольным личиком, понесла. Хотя в точности никто не мог бы назвать имя того из бесчисленных последователей Инанны, знакомых с ее чреслами, кто обошел ухищрения сроков, настоев, поз, случая, все показывали на Энкиду. Степной человек и не думал, что могло быть иначе. Кто, кроме него, мог пробить последнюю защиту Инанниной невесты? Кто мог забраться в те запретные места, где любая красавица перестает задирать нос?
Шамхат располнела и подурнела — хотя можно ли назвать дурнотой удивление и испуг перед неожиданными переживаниями? Гильгамеш приказал забрать наконец ее в Кулаб — и отныне за блудницей, важные как павы, ходили прислужницы его матушки. Шамхат быстро выучилась капризничать, командовать и пускаться в слезы, если чувствовала себя ущемленной. Большого раздражала проснувшаяся в ней бесцеремонность, раздражали оханье, устраиваемое вокруг блудницы женщинами Кулаба. Но он смотрел, как забавно, заботливо выполняет любые ее прихоти Энкиду и сдерживал себя.
— Наверное, мне достаточно досталось женщин, — сказал он Нинсун. — Нужно ввести в дом жену.
— Ищи, — слабая улыбка коснулась губ жрицы. — Но трудно будет найти равную тебе женщину… Может быть, одну я и знаю, но не стану произносить ее имя. Наоборот, молюсь Энлилю, чтобы он развел ваши судьбы!
В то утро Гильгамеш лежал и размышлял над уравновешенностью, спокойствием, царящими в сердце. Стены, Ага, Хувава, Энкиду, суетящийся вокруг блудницы, как последний простолюдин, все эти образы приходили разом, словно в полудреме. Они никогда не звали Большого, они ласкали память, но не воображение. Гильгамеш не испытывал желания бежать куда-то, он решил ждать тех мыслей, что укажут ему, к чему отныне стремиться.
Когда жрецы протяжными криками известили о появлении огненной тиары Уту, Гильгамеш умылся и надел чистые облачения к утреннему богослужению. Он украсил голову царским венцом, запястья — медными змеями-браслетами, густо зачерпнул с блюда, стоявшего перед ним, прозрачное пахучее масло и умастил благовониями плечи, грудь, руки. Затем его заворожил древний рисунок на днище блюда. Безыскусное вроде бы сочетание черточек и волнистых линий колдовским образом действовало на смотрящих. Трудно было уловить, что там изображено: четыре бегущих оленя, или четыре человека с распущенными волосами. Их ноги сходились в центре блюда, а рога, волосы закручивались слева направо, создавая иллюзию стремительного вращения, так что фигурки сами собой начинали двигаться, кружа голову. Древний мастер усилил головокружение скорпионами и рыбами, несущимися туда же, слева- направо, вдоль голубоватой каймы посудины. Зачарованный, Большой смотрел на бегущую неподвижность до тех пор, пока мир не завертелся вокруг него. Гильгамеш зажмурился, прогоняя головокружение, и тут же почувствовал, что он не один в комнате. Воздух затрепетал от колыхающихся одеяний, от дыхания неизвестных, что бесшумно вошли во владычьи покои.
Большой открыл глаза, стряхивая с пальцев масло и выпрямляясь. Комнату наполняло сияние, напоминающее то, которым солнце окружает грозовые тучи. В середине его стояла высокая молочно-белая девушка. Черные копны волос, перекрученных усеянным багряными цветочками вьюном, падали ей на грудь и на плечи. Чуть выше висков их перехватывала белая жемчужная повязка. Вытянутые как финиковые косточки карие глаза с восхищением смотрели на Гильгамеша. Широкие, словно у кобылицы, ноздри жадно раздувались, а над пухлой верхней губой были приметны росинки жаркого пота.