на высочайший кол подле крепостных ворот и не велели снимать. Рядом, на колах пониже, торчали головы соратников. Их клевали вороны, а главу Сарацина почему-то нет.
Зато она светилась по ночам глазами и вещала. Некоторые пророчества звучали не по-русски, население их не понимало. Приглашали соседей-башкир, марийцев и прочих черемис — те не понимали тоже. Один из уцелевших янычар понимал, но у него был усечен язык, вырваны ноздри, выколоты глаза, на лбу выжжено царско клеймо, он был оскоплён и навек закован в колодки. Сами соображаете, какой от этакого толмача прок. Пророчества, однако, сбывались вне зависимости от языка, на котором реклись. Не все были хорошими. Плохие определялись по отрицательной реакции сарацинского сподвижника. Он принимался исступленно мычать и биться в падучей. Когда тот умер — по результатам. Так, слова о пришествии известного в те годы смутьяна Емельки Пугачева — сбылись. Как обещала голова, крепость пала, с остатками гарнизона поступили мятежники без разных там экивоков. Емельян, пьяный от победы, пришёл к голове (уже в то время черепу) с благодарностями и подарком — шёлковым тюрбаном. Голова пообещала ему скорую перемену в судьбе, расставание с удачей, а также схожесть грядущего конца со своим собственным. Емельян расхохотался: 'Это я и сам знаю! Ты конкретней давай — царем перед тем стану али нет?' Голова привычно увильнула от ответа в дебри иноземной лексики. 'Будь ты живой человек, я б тебе за такую хитрожопость…' — пригрозил невнятно Емельян, но не уточнил, а махнул рукой да отправился дальше пировать.
Тюрбан вышел голове велик. Чтобы не спадывал, приклеили его столярным клеем. Клей в те годы варили качественный, шапка держалась намертво…
Этим легенда практически кончается. На изумруд во лбу новой сарацинской чалмы кто-то позарился, или ещё как, однако же вскорости на колу было пусто.
Где говорящий череп сейчас, никто не знает.
А город в конце концов либерально назвали именем неудачливого мавританского свободолюбца.
Выдавшееся свободным время мещански проводил у телеэкрана. Ну не с дозором же ходить вокруг усадьбы, отпугивая вороватых детей степи и ветра деревянной колотушкой, в самом деле!
По MTV давали Кайли Миноуг. Аппетитная австралиечка с сексуальным голосом и сексуальным же телом пела и приплясывала в австралийской какой-то забегаловке, возбуждая в мужчинах мужское. Оператор клипа работал мастерски, концентрируя внимание зрителя на наиболее выигрышных точках Кайлиной фигуры. Поскольку возраст девушки перевалил уже за роковой тридцачик, а силикон нынче не в моде, камера скользила преимущественно по участку пониже спины и участок этот, полуприкрытый коротюсенькими рваненькими джинсовыми шортиками, был выше всяких похвал, признаю. Грудь её, коя без силиконовой подмоги поддалась уже гнёту лет и земного притяжения, в кадр практически не попадала, зато попадали губы — яркие и чувственные — загляденье просто!
Я помаленьку вожделел, капельку завидуя посетителям забегаловки, перед которыми она вытанцовывала. Потом веселье кончилось вместе с клипом, но австралийская Минога появилась в следующем ролике — на пару с инфернальным красавчиком-брюнетом Ником Кейвом. Красавчик сдержанно гудящим голосом выводил под завораживающую музыку минорные рулады, нежно лаская тело прекрасной утопленницы, которую девушка-Минога и изображала. Картинка была некротически-прекрасна: прозрачная вода, прозрачное одеяние, облипающее бледное женское тело, полумрак австралийского прибрежного леса, скольжение бабочек, солнечных лучей, дробимых листвой. Скольжение речных струй, колыханье камышей и осоки… и всё возрастающее ощущение, что мужичок сам же и притопил подружку, дабы создать подходящее этому пейзажу настроение.
Потом на экране возникло около десятка голых отечественных, ущербных голосами и фигурами однодневок, сипло блеющих что-то о любви трагической и несчастной. Бездарность этих горе-канареек была столь велика, что я совсем отключил телевизор.
Опустевшее информационное пространство тотчас заполнили ворвавшиеся через окна громкие голоса с улицы. Напротив дома, ровно посреди дороги, как это у нас принято, стояла стайка девок лет пятнадцати- семнадцати и беседовала. По-простому, по-нашему же. По-пейзански.
'Я, такая, ему говорю: 'Да пошёл ты, козлина!' А он, такой: 'Я ща пойду! Я ща так пойду, что ты окуеешь!' А я ему, такая: 'Сам не окуей, гондурас'. А он, такой…'
Или что-то в этом роде.
Девахи были ничего себе — кровь с молоком и сало с пряностями. Что и демонстрировались всем желающим посредством юбчонок и майчонок позапрошлогоднего модного фасона. Особого внимания и особой отметки заслуживали ножки — пропорций прямо-таки аллегорических. Каждая из ножек, взятая в отдельности, превышала объемами, должно быть, две моих, накачанных по мет
Я откинул крючок, распахнул рамы и позвал: 'Эй, подруги!'
Они приумолкли, обернулись.
'У меня ребенок маленький спит, — не моргнув глазом, соврал я. — Давайте, орите потише. И где- нибудь в другом месте'.
Девки недовольно фыркнули, буркнули, плечиками дёрнули и, показательно отсчитав шагов как бы не десяток в сторону, возобновили высоко информационную свою и громозвучную беседу.
Я окна не закрывал и продолжал с укоризной изучать их сплоченную общим кругом интересов группу. Было им от этого, по всему видать, неуютно. Так неуютно, что одна из девушек, самая толстомясая, решилась на крайнюю отпугивающую меру. Повернувшись ко мне спиной и закинув подол свой (длиною хорошо коли в четверть) наверх, тряхнуть несколько раз необъятным задом, туго обтянутым широкими розоватыми трусами, из стороны в сторону. Представление сопровождал глумливый смех подружек и шумный звук пущенного смелой девушкой ветра.
Я с немалым трудом одолел дрожь — не похоти телесной, нет — ужаса почти экзистенциального. В долгу оставаться нельзя было ни в коем разе. Тем более, супротивник с нетерпением ждал — либо ответного хода, либо признания поражения. Соорудив на лице гримасу высокомерия, я захватил щепотью нос и шумно-шумно, с переливами, бульканьем и хлюпаньем высморкался. Быстрые умом
Торжествуя, я закрыл окно. В ладони моей ничего не было. Ничегошеньки. Чиста она была, аки рука сказочного чекиста из утопии, пригрезившейся товарищу Железному Феликсу в припадке раскаяния за содеянное в прошлом, настоящем и вероятном будущем.
Приему этому, с соплями в горсти, которых на самом-то деле и нету, обучил меня в Чебаркульской учебке младших командиров «замок» наш, старший сержант Грошевский, по прозвищу Блямба. Очень это весело получается, когда сует тебе руку для пожатия какой-нибудь малоприятный в общении, но надоедливый человечек, а ты эдак феерически сморкаешься в ладонь да и жмёшь с открытой улыбкой протянутую грабельку. Смена выражений на лице контактного организма просто потрясает — уверяю вас! От безграничного ужаса через безграничное же блаженство к полной враждебности. Особливо к враждебности, ежели имеются в зоне контакта пристрастные зрители, не обременённые чувством ложного интеллигентского такта. Каковых в армейских частях, как водится, — исключительное большинство.
Некоторое время я лежал на диване и наслаждался эйфорическим мироощущением триумфатора.
А затем пришла моя Оленька, которая могла без малейшего труда заткнуть за поясок, охватывающий её талию, десяток австралийских миног — в плане сексуальности, уточняю. И я, истосковавшийся, повлек её в интимный дортуарчик наш, в бесстыдный вертепчик наш, на просторное наше ложе любви…
…Оленька моя сидела на краешке кровати — голышкой неземной совершенно и совершенной неземно — и расчёсывала волосы. Волосы у неё длиннющие, тоненькие и мяконькие, что у младенчика, и в страсти путаются — беда! Вот она их и расчёсывает после: перво-наперво гребешком, затем «массажкой», а затем уж и щёточкой густой — конского жёсткого волоса. То на грудь она их перебросит через левое плечо, то