хоть, на меня нарвался. Финяк свой я давным-давно выкинул — насмотрелся, как он иной раз сам в лапу прыгает, особенно когда лапа эта под градусом или к дурной голове приделана… Так, значит, стою и размышляю: «Дурак-человек, а если б ты на зверя-урку напоролся? Железка в желудке — и хана!» И что самое смешное, стоит и ждет, чтобы ему приложили. Нет, чтобы дать мне по удостоверению личности или еще покрепче, да и рвануть когти. С финкой-то шутки плохи… Тут уж я не утерпел, вмешался.
— Да ты, Вилька, на меня не нападал. Разве мог я тебя ни с того ни с сего ударить! А насчет ножа… Я приемы знаю. Глеб меня научил, а его учил японец Осияма.
— Прие-о-о-мы! — протянул Вилька и фыркнул. — Они, знаешь, где хороши?.. В культурной обстановке: коврик, судья, девочки охают-ахают. А когда..; Да что долго толковать: нож — всегда нож. Запомните это, джентльмены. — Вилька зевнул, с хрустом потянулся и, все еще позевывая, закончил — Светает, мальчики. Пора на боковую. И вообще… пора прощаться. Наобщался я с воспитанными детишками до тошноты. Даю винта в город Свердловск. Сегодня я всякой чепухи навалом выдал… Простите великодушно, синьоры. Спьяну и не такое выкинешь.
Вилька поднялся со скамейки, опять сладко потянулся, бросил через плечо:
— Так я, значит, поплыл. Гуд бай, кабальерос, не поминайте лихом.
Вразвалочку зашагал он по аллее, просвеченной молодыми лучиками. Молчавший до этого времени Глеб вскочил и в три прыжка догнал Вильку, схватил за плечо.
— Ручки!.. — огрызнулся Вилька.
— Я т-тебе покажу ручки! — Глеб рванул его за плечо и почти силком потащил назад к скамейке. — Садись… Садись, тебе говорят!..
— А ты не лапай… Чо те надо?.. Давай без рук, а то ка-ак врежу-чимя свое забудешь!
Глеб все же усадил Вильку, сам сел и, отдышавшись, произнес угрюмо:
— Вот что, друг, кончай зевать и ломать комедию, мне твоя клоунада — как собаке пятая нога. Никогда не говорил, что ты мне друг. А сейчас говорю: друг. И Юрка тебе друг. Ясно, кабальеро? А раз так, черта лысого мы позволим другу дать винта в Свердловск. Хватит слоняться. Завтра утром мой папаша сделает из тебя реквизитора. Подрепетируешь — в номер введем, а пока покрутишься в униформистах, лонжу научишься держать.
Лицо Вильки судорожно передернулось, но он тут же взял себя в руки. Прищурив шальные свои чуть раскосые глаза, он перебил Глеба:
— Джентльмены, если вы не из общества защиты животных, то тогда вы попросту литературные домушники, То, что вы сейчас мне рассказали, — грубая переделка широкоизвестной притчи о блудном сыне…
Я слушал их обоих, и сердце мое колотилось тяжко, гулко, словно в груди били молотком по кувалде. Умница Глеб. Как же я, растяпа, раньше не сообразил? Можно было сказать цапе. Он устроил бы Вильку на ГЭС, на «Запорожсталь». А что если Вилька откажется!..
— Брось трепаться! — послышался голос Глеба. — Самолюбие тут ни при чем. Ты же парень — гвоздь! Не дурак. Школу экстерном кончишь. Не захочешь в цирке — дуй в студенты. Тогда и для тебя — везде дорога. Соглашайся, если ты нам друг…
— Соглашайся, Вилька! — заорал я не своим голосом и в порыве восторга припал к его плечу.
Вилька то краснел, то бледнел, быстро-быстро моргал глазами. Неловко смахнув со лба капельки, он, наконец, выдавил из себя:
— А… возьмут?.. Беспризорник я… карманник… Глеб радостно рассмеялся.
— Возьмут. У нас в цирке много из беспризорных. А нынче они — парни что надо, настоящие артисты. Цены нет.
Вилька посмотрел на Глеба, потом глянул на меня, вздохнул — глубоко, прерывисто.
— Вот как… так, значит… — пробормотал он и вдруг заплакал горючими слезами по-детски навзрыд.
— Виль… друг… вот и хорошо, — глаза Глеба затуманились.
А я, почувствовав, что и сам плачу, вновь припал к Вилькиному плечу:
— Вилька!.. Ну и лошак ты, Вилька… Лошак, лошак!..
А он не обижался. Только шмыгал носом и ничуть не стеснялся своих слез.
Господи, до чего же сегодня счастливый день! Мне не подвилось семнадцать лет! Я окончил школу! Вилька!..
Спать совсем не хочется. Хочется думать, мечтать. До чего хороша жизнь! И вот я сижу возле радиоприемника я думаю, думаю. Обо всем. О школе, о театральном, Глебе с Вилькой и о Броне… А как мне повезло с папой и мамой!
Я вернулся в четвертом часу утра. Осторожно, чтобы не разбудить родителей (когда я возвращался поздно, они делали вид, что спят, а я — будто верю этому), прошмыгнул через палисадник и влез в свою комнату прямо в окно.
Влез и ахнул. На письменном столе, вместо задрипанного «СИ-235», смахивающего на большую квадратную консервную банку, стояло, сияя полировкой и золотистой стрелкой шкалы, чудо радиотехники— «6-Н-1»!
Милые папа и мама…
Я подбежал к приемнику, включил его… чуть слышно — застонали скрипки — неведомый Бухарест наизнанку выворачивал перед миром ночную жизнь своих кабаре.
В окне показалась улыбающаяся морда Жука, здоровенного приблудного пса, черного, как уголь, и голубоглазого. Я поманил его. Он впрыгнул в комнату и свернулся калачиком у моих ног.
Бухарест стонал, рыдал… А я думал, вспоминал, мечтал.
Счастливый день!.,
Я покрутил стрелку шкалы… Пусто в эфире. Тишина.
Новый день давно уже ломился в окно, весело подмигивал лучистым глазом. Я скинул пиджак, разделся, плюхнулся на кровать. Перед глазами поплыли разноцветные шарики, похожие на мыльные пузыри. «Хорошо! Как хорошо…»
Тишина… Тьма. Ничто.
Прошло не больше секунды, — честное слово! — только закрыл глаза, а меня уже теребят за плечо.
— Юрик!.. Юрик! Вставай… Да вставай же, тебе говорят!!.
Долго я ничего не мог сообразить. Наконец, сел, протер глаза, и тут меня словно крапивой по мозгам:
— Война!
Я спрыгнул с кровати, все еще не понимая, во сне ли все это происходит или наяву. Отец, взволнованно потирая руки, быстро ходил из угла в угол, дымил папироской и как-то странно говорил:
— Вот… дождались… Быстрей одевайся, Юрик, Гитлер-то каков, а?.. Дружок! Хорош дружок… Да одевайся же скорее, Юрик. Война с Германией! Немцы напали… Живее, Юрик.
Он так торопил меня, будто от того, насколько быстро я оденусь, зависела судьба войны.
Мама, напротив, держалась стойко. Она не металась, не причитала — стояла возле кровати и все вытирала, вытирала полотенцем давно вытертую тарелку.
Мама у меня молодец. Выдержка у нее удивительная. А папа слишком впечатлителен. Но он совсем не трус, прошел две войны, трижды ранен, раз даже в покойницкую его отнесли — навидался всего. Просто он бурно на все реагирует. И я, по-видимому, пошел в него, потому что, осознав, наконец, что случилось, заорал во все горло: «Урра-а!»-и тут же ощутил противное дрожание в правом колене, а когда как следует всмотрелся в мамино лицо, то и совсем растерялся.
Однако папа уже пришел в себя. Вновь в нем заговорил оптимист. Ероша пятерней поредевшие русые кудри, он принялся рассчитывать, как скоро мы надаем фашистам по шеям. Выходило, по его подсчетам, что через месяц-полтора Берлину каюк. Мне опять захотелось закричать «ура!», но я сдержался. В окно кто-то крикнул:
— Эй! Включите радио. Молотов говорит… Папа ринулся к приемнику…
Странный голос — уверенный и в то же время, по-моему, тревожный — ошеломил:
— «…в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без