пятна…
Но вот пелена рассеялась. Я увидел дым и пламя, поваленный паровоз, из его развороченного бока вырывался белый столб и, клубясь, убегал к облакам. Несколько уцелевших теплушек в смертельном страхе жались к концевому вагончику, с его крыши протягивались к небесам, то и дело обрываясь, жалкие паутинки.
В небе разлапистые стервятники с мрачными крестами на угловатых крыльях подпрыгивали, как козлы, один за другим кидались на остатки эшелона, капали черным и круто взмывали вверх. Черные капли падали, росли, превращаясь в огонь и дым.
Повсюду горохом рассыпались человеческие фигурки. Капли искали их в ямках, за пнями, на ровном месте, окутывали дымом, вздымали вместе с фонтанами земли.
Почему я лежу возле штабеля бревен? Это ведь очень далеко от нашей теплушки! И отчего так тихо? Куда девались звуки? Железные птицы безжалостно добивают все живое, мчатся бесшумно и так низко, что видны они… черные кожаные головы с огромными глазницами — уэллсовские марсиане, сеющие смерть. Теперь они носятся над самой землей, жалят огненными струями.
Гигантский столб огня и дыма, качнулись и рассыпались бревна, сложенные в штабель… Один марсианский корабль врезался в землю. Рядом с растерзанным, паровозом. И тут же вспыхнул, закоптил вагон с зенитным пулеметом, успевшим перед смертью покарать чудовище.
…Марсиане исчезли. Неужели они привиделись во сне?
Нет, это не сон. Дым, огонь. Першит в горле от гари. В голове грохочут кувалдами невидимые кузнецы. Я пытаюсь подняться. Ноги заплетаются, подкашиваются. Опять одолевает кошмар… На траве, опрокинувшись на спину, лежит человек и скалит зубы. В его кулаке крепко зажат стебелек с голубеньким цветком. Да ведь это наш добряк старшина! Чуть пониже значка «ГТО» кровавое пятно… Еще… человек. Еще…
Я стою, покачиваясь, и ничего не понимаю. Кто-то берет меня за руку. Бледное лицо, черные в лихорадке глаза. Это Вилька. Он гримасничает ртом, должно быть, говорит. Но я ничего не слышу — в голове звон, гул. Мы садимся на бревно. Откуда-то появляется Глеб — хромает, без пилотки, и тоже шевелит губами. Должно быть, спрашивает, где Павка.
В самом деле, куда он девался?
Проходит минута или час… Мы ищем Павку, но находим других — молодых и уже взрослых бойцов, командиров. Одни, как наш старшина, никогда больше не встанут, другие пытаются подняться. А Павки нет. Где же он? Где?
…Возле бревен — кучка бойцов, они суетятся, что-то раскапывают лопатками, руками. Мы бредем туда. Из земли торчит сапог. Помогаем раскапывать. Вытаскиваем человека… У меня обрывается сердце — знакомые волосы, они отливают бронзой! Санитар вытирает его лицо бинтом…
— Павка! — кричу я, но ничего не слышу м сажусь на землю-. Рядом с ним.
Я никого и ничего не вижу — только Павку. Он еще жив, глаза полны жизни, и пальцы то сжимаются в кулаки, то распрямляются. Но губы не шевелятся, лишь изредка вздрагивают.
Чьи-то руки расстегивают Павке пояс, поднимают гимнастерку — на загорелой коже наискось по животу кровавая строчка. Чьи-то руки разрывают пакет с бинтом, в нерешительности застывают и исчезают.
В чем дело? Я смотрю на Павку. Он сжал кулаки и вдруг стал совсем другим. Губы его словно высечены из камня, широко раскрытые глаза видят весь мир.
Опять появились руки… много рук. Они подняли Павку и опустили в коническую яму. Павка не лежал в ней — он сидел, подогнув ноги и откинувшись на спину. Ему было неудобно так сидеть, но он не Жаловался. Рядом с Павкой посадили нашего старшину, все еще державшего в кулаке голубенький цветок.
Я смотрел, как их забрасывают землей, закапывают. Зачем их закапывают? Ведь совсем недавно Павка показывал нам на птичью стаю, взлетевшую над лесом, а старшина кричал: «Э-гей, детский сад! Что за бала-ган? Отставить…»
Я вновь опустился на бревно. Звон и гул разламывали голову, но я уже понимал, что все это не сон. Рядом сидит Вилька с забинтованным лбом и Глеб. Плечи их трясутся, по грязным лицам бегут слезы, а губы беззвучно шевелятся. Потом Глеб взял меня за руки, повернул к себе и долго что-то говорил.
Тогда Глеб вытащил карандаш и нацарапал на клочке бумаги прыгающими буквами: «Я видел, как Павка тащил тебя от железной дороги».
Тупо уставясь на бумажку, я долго силился понять ее смысл. И наконец понял! В конической яме должен был сидеть не Павка, а я… Я!. Я!!! Павка всегда жил для других. И он хотел, чтобы и другие так жили. Я мало что соображал. А в голове одна-единственная мысль, обжигающая мозг: «Павка! Павка! Павка!»
Не помню, сколько прошло времени с тех пор, как на плече у меня очутилась винтовка, а на поясе подсумок с патронами. Бойцы — все, что уцелели после бомбежки, — построившись в колонну по восемь, тяжело взбивали сапогами дорожную пыль. Мы что-то ели, пили, кое-как, урывками, спали. А потом опять шли, оставляя позади деревни, поля. В нашей шеренге шагал лопоухий малый. Но теперь у него было одно ухо, а вместо второго — комок запекшейся крови.
Однажды на нас опять посыпались бомбы. Я уже понимал, что это не марсиане, а немецкие «юнкерсы».
Страха я не испытывал, потому что я теперь тоже хотел жить для других.
Нас стало еще меньше, но мы продолжали идти. Однажды шагавший рядом со мной Глеб пошевелил губами, и сквозь звон я услышал:
— Левее — Ново-Миргород. Куда Же идем, на Умань, что ли?
— Все равно куда, лишь бы добраться до сволочей!
Вилька выругался грубо, зло, и я проникся к нему нежностью.
— Ребята! — крикнул я. — Ребята, я слышу… все слышу. Только шумит в ушах. Ребята!
Вилька и Глеб остановились от удивления, задняя шеренга натолкнулась на нашу, произошла небольшая путаница. Тут же появился командир — пехотный капитан, гладко выбритый и щеголеватый до удивления; стал было сердиться, но ему объяснили, в чем дело. Капитан перестал сердиться, посмотрел на меня очень синими глазами, поморщился и, бросив на ходу: «А ну, братцы, разберись! Живее!», поспешил в голову колонны.
— Ты на него не обращай внимания, — успокоил меня Вилька. — Он хороший парень.
— Бывший начальник эшелона, — пояснил Глеб.
— Чего он морщится? Вилька мотнул головой:
— Он на всех морщится. Видик у нас не парадный — грязные, рваные, растерзанные. А капитан — посмотри-ка — словно из ателье выпорхнул. И как он умудряется? Его на дню хоть сто раз бомби, все равно сапожки надраит. Зубы даже чистит. Честное слово! Собственными глазами видел.
По-прежнему балагурил Вилька. И все же в голосе у него появилось что-то новое, хрипотца, что ли. И выходило не очень весело. Вообще оба моих друга изменились. Вроде бы постарели. Но это, возможно, потому, что вид у них действительно заставлял желать лучшего. Ребята толковали со мной о разных пустяках, спрашивали — сильно ли шумит в ушах, а о Павке ни слова. Я понял — почему, и сердце мое сжала невыплаканная боль. Лишь однажды мы заговорили о нем, и то — так, не называя по имени.
Я подивился, почему Вилька, раздобывший себе ручной пулемет Дегтярева, тащит еще и винтовку. Вилька ответил:
— Не пропадать же добру. Теперь этих вещичек (он похлопал по «Дегтяреву» ладонью) дополна. Солидный запасец. Позаботились о нас гансы…
Вилька замолчал, судорожно дернул щекой. Глеб чертыхнулся, перебросив с плеча на плечо мешок с запасными дисками для «Дегтярева», перевел разговор на другую тему — стал удивляться странностям Ткачука, бойца оторванным ухом.
— Понимаешь, Юрка, только-только перестало кровоточить — размотал бинты. Солнечные лучи, — говорит, — лучшее лекарство, вмиг все заживет.
— И заживет, — буркнул Ткачук.
— Вот, слышишь? — подхватил Глеб. — А на инфекцию ему наплевать. Понимаешь, Юрка?
Я все понимал. Вилька и Глеб не говорили о нашем друге, но они думали о нем, жили им. Павка как бы