блуждали и блестели отраженным лунным светом.
– Теперь нужно расслабиться, – шептала она. – Расслабься, Фокусник, я все люблю делать сама… Ты разве не помнишь? Я думала, ты помнишь… Я думала, ты вернулся, потому что помнишь, как это прекрасно…
Левой рукой, не снимая грубой перчатки, она провела по его щеке, поласкала пальцами шею, не сумев расстегнуть, легко оборвала пуговку на воротнике рубашки, следом – вторую. Она была сильной и гибкой, как большая кошка. И необычайно – не по-женски – тяжелой. Прижав его к мякоти кресла своим телом, чуть сдавливая горло, она шептала у самых его губ:
– Они же ничего не понимают, убогие. Только следят и ловят меня. Пусть теперь ловят… И пусть только попробуют еще раз упрятать меня в психушку, подонки. Пусть только попробуют…
– Ванда… – хрипел он, полузадушенный и парализованный не столько страхом, сколько безмерным удивлением.
– Я хочу, чтобы ты еще раз вернулся, Фокусник, – дышала Ванда ему в лицо. – Я такого еще никогда не испытывала. Это так прекрасно – возвращение из ниоткуда, чтобы повторить. Мы встретимся. Я буду ждать тебя. Искать. Искать и ждать. Но для этого ты должен снова уйти. Это и есть любовь навеки.
– Ванда, что ты говоришь? – задыхался он. – Пусти, я не могу так. Так ничего не получится!
– О, только так… – прохрипела она. – Только так. Ты же помнишь… Ты должен помнить…
Она зажала ему рот перчаткой, прижалась всем телом, тяжело повела бедрами, в наслаждении содрогнулась и глухо простонала.
Три стилета, три длинных когтя, блеснув в свете луны, вылетели из ее правой перчатки, когда она сжала в кулак занесенную над ним руку. Стилеты были нацелены прямо ему в горло. Последнее, что он увидел, перед тем как потерять сознание, была кровь, фонтаном ударившая ей в лицо.
Горячая кровь из его перерезанной артерии фонтаном ударила ей в лицо так, что она чуть не захлебнулась. Она всхлипнула и очнулась. Грудь и бедра горели, истерзанные желанием, внутри пульсировало.
– Шубин, все зря! – кричала и стонала она и терла лицо в надежде избавиться от горячей солоноватой влаги, что заливала глаза. – Все зря!
Она потянула простыню, чтобы вытереть кровь с лица, но крови не было. Только слезы, тяжелые, как кисель, соленые, горячие. Сердце колотилось.
– Все зря, – шептала она, приходя в себя, – счастье какое…
Сердце понемногу успокаивалось, лунная белизна вокруг, сгущавшаяся до синевы в складках драпировок, умиротворяла. Татьяна села в кровати, огромной и белой, как Антарктида, огляделась. Ничего не изменилось в белой спальне. Только выпито шампанское, а лед в серебряном ведерке растаял. Только лепестки подсолнухов, ставшие болотно-зелеными в лунном свете, привяли чуть больше, а рядом с вазой лежит надкушенное яблоко, огромное, как из райского сада, с порыжевшей на месте надкуса мякотью.
Татьяна выбралась из постели, одернула просторный ночной наряд с длинными рукавами и глухим воротничком, надетый не столько по случаю весенней ночной прохлады, сколько по причине злого сиюминутного аскетизма. Она прошлась по комнате, скрестив руки на груди, успокаивая сердце.
– Куда это годится? – сказала она себе. Обхватила обеими руками серебряное ведерко и глотнула ледяной воды. Потом вымочила в ведерке полотняную салфетку и приложила ее к лицу. – Куда это годится? Завтра я буду диво как хороша. Бледная и распухшая, как утопленница. Слышали новость? Юдифь утопилась в слезах. Куда там какой-то квелой Офелии? Браво-браво, – бормотала она. – Браво-браво. Интересно, как на самом деле выглядела наша безумная малышка, когда ее выудили? Будем надеяться, что зареванная Юдифь смотрится менее непристойно.
Татьяна еще раз окунула салфетку в воду, не отжимая, приложила к лицу. Холодная вода потекла по груди и животу, вымочила рубашку.
– Так все же лучше, – сказала она себе. – Теперь не слишком страшно подойти к зеркалу, чтобы – как там выразился наш любимый? – оценить размер бедствия. Вот именно, размер бедствия.
Она утопила салфетку в ведерке, обошла кровать, прихватив по пути надкушенное яблоко со столика, откусила от него и приблизилась к зеркалу. Фотография Елены лежала стеклом вниз, но это было к лучшему. Ее победного женского взгляда Татьяна сейчас не вынесла бы.
Сквозь кисею зеркало отражало лишь смутный силуэт в длинном белом одеянии, похожий на привидение.
– Так вполне ничего, – кивнула Татьяна, – но, признаемся себе, нечестно. И трусливо. А трусость – удел мужиков, как говорила бабка Ванда. Потому – долой щадящие покровы.
Она сдернула кисею с трюмо, подступила ближе, и три отражения посмотрели на нее из трех полотен зеркала. Но не только. Где-то далеко за спиной смутно дрожали еще и еще и убегали в глубокую перспективу, будто бы центральное полотно бесконечно умножало отражения.
Слева, вслед за Татьяной, привычно и даже рефлекторно ужаснувшейся состоянию своей прически, Елена поправляла за ухом свой пышный высокий начес, жестко поблескивая прищуренными глазами. Справа молодая Ванда в черном трико с блестками отраженным движением взбивала белые локоны и тоже щурилась. Те, что стояли позади, чуть опаздывали с движениями, и движения шли смазанной волной, убегая далеко в глубину зеркала.
– Мама? Бабушка? Что вам здесь надо? – спросила она, не разжав губ, без голоса, одним выразительным безумием глаз. – А эти кто? – указала она за спину, и ее движение во множестве повторилось. Она почувствовала, как утомительно однообразное множественное движение, словно те, за спиной, вытягивали у нее силы. Ноги у Татьяны подогнулись, и она, обессиленная, тяжело опустилась на пол, уткнула лицо в ладони и тихо завыла, сжав зубы.
– Татьяна, что это ты вздумала? – раздался ворчливый Вандин голос. – Сходить с ума – это непростительная слабость. Еще ничего не сделала толкового, а позволяешь себе рехнуться. Нечего тут выть! У тебя еще полно дел. И, как всегда, никакого порядка, никакой цели в жизни. В кого такая уродилась?
– Сейчас же открой глаза, – сказала мама строгим голосом, таким же, какой Таня помнила с детства, когда, не желая просыпаться с утра пораньше и идти в школу, изображала крепкий сон. – Открывай глаза, притворщица, у нас уже все готово. – Сказала так, будто бы по обыкновению подгоревшая снизу и сопливая сверху яичница, кусок батона с колбасой и дурно заваренный чай уже ждали ее на покрытом истертой клеенкой кухонном столе.
Может, и правда?
Она нашла в себе силы поднять голову. Но робкой надежде ее не суждено было сбыться. Она обнаружила себя не в запущенной и бесхозной кухне своего детства, освещенной слепой лампочкой под плафоном-кульком, а в довольно большой комнате, стены, пол и потолок которой были обиты мягким и белым.
Она окинула комнату взглядом. Окон не нашлось, светильников тоже, но комната была, однако, заполнена жемчужно-лунным светом. Ясно же, что таких комнат не бывает на свете.
– Кто из нас умер? – спросила она.
– Какая разница? – ответила ей мама, так и не оставив в покое свою прическу. – И не в смерти дело. Знаешь, что такое эстафета? Мы просто живем по очереди. Ты еще не поняла?
– Где зеркало? – не унималась Татьяна.
– Зачем тебе? – пожала плечами Елена. – Ты теперь не в том виде, детка, чтобы любоваться собой. Глаза опухли, зареванная, волосы – нет слов! Никогда толком не умела причесываться! В кого такая? Просто мутант! Распустеха. И ко всему – смирительная рубашка. С чем это ты решила смириться, дочь моя? Фу, безобразие! Никогда больше не надевай этот ужас!
– Где зеркало? – тупо настаивала Татьяна.
– Зачем тебе? – подозрительно поинтересовалась Ванда. – Еще разобьешь, сумасшедшая. С детства все бьешь, все из рук валится. Чашки, тарелки, зеркала! Сколько уже перебила?
– Много. И это трюмо разобью.
– Зачем? – мягкой походкой вышла из-за Татьяниной спины чувственного вида красавица в черно- золотом одеянии, темные волосы которой мягким нимбом обрамляли лицо, а губы светились влажно-