потом он спросил: 'Ну как - продолжать?' Я развела руками: 'Смотря ради кого. Что касается вашей жены, Марилизы, ею займусь я. Прежде чем ею займетесь вы сами - если это окажется возможным. Само собой, мне интересно узнать то, чего я еще не знаю о вас, но это как если бы я читала роман и остановилась на самом интересном месте, а 'продолжение следует'. Самое важное я уже знаю. И вы тоже. Остальное только послужит подтверждением. Значит, в нем нет необходимости'. Он покачал головой, медленно водя пальцем по одной из довольно уже глубоких борозд, которые годы проложили на его щеках. Потом нерешительно сказал: 'Но это нужно мне'. Я улыбнулась: 'Ну что ж, тогда рассказывайте'.
Он раскрыл ладони рук, лежавших на коленях, и его растерянный вид как бы говорил: 'Помогите же мне немного...'
- Что вам ответила Бала?
- На что? На мое признание? Что я сбежал от самого себя? Ничего. Насколько я помню, ничего не ответила. Да и что можно было ответить? И потом, мне кажется, она не сразу поняла истинный смысл моих слов. Она подошла ко мне, обойдя лебедку, материнским движением привлекла меня к себе, на короткое мгновение - ровно настолько, сколько нужно, чтобы нежно, мягко приласкать, - прижала мою голову к ямке у плеча... (Вдруг страстным, страдальческим голосом.) О, если бы я не оказался... если бы я не повел себя как круглый, безнадежный идиот... может быть, с нею... может быть, мы смогли бы... я мог бы еще и сейчас... (Голос сорвался. Молчание.) А потом, потом мы пошли обратно, прижавшись друг к другу, не разговаривая. Набережные начинали по-вечернему оживать. Пора была еще ранняя, зима, но теплый воздух, точно пар, продолжал струиться от разогретых солнцем камней. На каждом шагу импровизированные лотки из старых ящиков и корзин предлагали нам плоды моря, которыми торговали смуглые черноволосые женщины в черных бумажных платьях. Помню, мы купили огромные горьковатые мидии, которые водятся в Средиземном море. Сидя на краю набережной и свесив ноги почти до самой воды, мы лакомились нашими мидиями, изредка перебрасываясь двумя-тремя словами только о том, что было у нас перед глазами, - о неугомонной и неутомимой жизни порта. А рядом я вижу рыбачью лодку, которую покачивает ласковая волна... каждый раз она с приглушенным треском ударяется о гранит... И колеблются зеленые волосы подводных скал, точно кто-то машет платком, повторяя нам снова и снова: 'Прощайте!'... а там дальше, мимо мола, сонно проплывает шлюпка, и ее треугольный парус светится на фоне уже почерневшего камня... Позади нас галдят и смеются дети, шаркают чьи-то босые ноги, перекрикиваются матросы, кто-то поет, кто-то бранится, и все это тонет в грохоте скрипящих колес и катящихся бочек... А над нами летают чайки, они с пронзительным воплем опускаются на воду, но я, я словно оглох и слышу только одно: как глухо бьется у моего плеча девичье сердце - сердце девушки, которая меня любит, которую я хочу и которую я предаю.
Я слушал биение этого сердца до тех пор, пока не стало совсем темно, небо усеяли сверкающие звезды, и мы вернулись в гостиницу.
Я терпеливо предоставила ему договорить до конца этот монолог, описать этот сон наяву. Потом стала ждать.
- Вы не спрашиваете меня, что произошло в гостинице?
- Я больше ни о чем не спрашиваю. Теперь вы говорите для себя. Для того, чтобы внутренне освободиться. Я могу вас заверить лишь в одном: меня интересует все, что касается вашей жизни. Все, что касается симпатичного человека, сидящего передо мной в кресле, спутника Марилизы, и проклятого, но знаменитого поэта Фредерика Леграна.
Несколько секунд он мрачно смотрел на меня, бровь его резко подергивалась.
- Вы надо мной смеетесь.
- Смеюсь? С чего вы взяли?
- Проклятый поэт, проклятый поэт... я сам, да, я сам так думал, сам верил, что я проклятый поэт... но во что, во что он превратился, проклятый поэт?
- На этот вопрос мы оба ищем ответа.
- Вы сказали, что больше не ищете.
- Потому что мы оба его уже нашли. Успокойтесь же, друг мой. Если хотите, уходите, а хотите, продолжайте поиски, и тогда, - правда ведь? тогда уже стоит доискаться до самых глубин. Мои вопросы вам больше не нужны, вы сами спокойно расскажете мне, что произошло этой ночью.
- В том-то и дело: ничего не произошло.
Мой осторожный выпад несколько встряхнул его. Он встал и начал расхаживать взад и вперед, и каждый раз, поравнявшись с окном, останавливался, чтобы полюбоваться городом, не прерывая рассказа.
- Ничего не произошло. Ровным счетом ничего. И, однако, пока мы поднимались по лестнице, устланной потертым ковром, как я желал ее, в каком был смятении! У дверей моей комнаты между нами произошла молчаливая борьба. Я в последний раз пылко поцеловал Балу, она стояла неподвижно, уронив руки. Когда я открыл дверь, она не шевельнулась, не ушла, она откровенно ждала, чтобы я снова взял ее за руку, обнял за талию и увел к себе. (Молчание.) Ее золотистые глаза смотрели на меня спокойно, прямо, настойчиво, безмятежно. Я понимал, что она даже не отстранится, и я страстно желал ее. Но я не мог, не мог шевельнуть рукой. Я дважды беззвучно произнес ее имя: 'Бала... Бала...', она прочла его по моим губам - одарила меня лучистой улыбкой, кончиками пальцев послала мне воздушный поцелуй, тенью скользнула в темный коридор к своей комнате. Я слышал, как открылась и потом захлопнулась дверь.
Я раздевался в своей комнате, я был словно автомат - только не думать ни о чем, ни о чем не думать! Я забился в постель с таким чувством, какое, наверное, бывает у зайца, прячущегося в нору от своих преследователей: только бы исчезнуть, перестать существовать. Но как заяц не может не вслушиваться в каждый звук, в каждый шорох, так и я вслушивался, не раздастся ли за тонкой перегородкой вздох, рыдание. Но нет, я услышал совсем другое, я услышал приглушенный голос, напевающий песенку- считалочку, это был как бы привет, - считалочку, положенную на музыку Эриком Сати:
Что делают утром ясным
Кони и солнце красное?
На берег реки выбегают
И гривы в воде омывают.
Какое-то мгновение я не мог понять - то ли это мой внутренний голос напевает, бормочет эту песенку, то ли это Бала голосом сирены обращает ко мне через перегородку приглушенную жалобу. Я натянул на голову подушку, но все равно не мог не слышать:
Что делают ночью ясной
Дети луны прекрасной?
Всю ночь хороводы водят
И гибнут, как утро приходит.
Не помню уж, как и когда мне удалось заснуть.
Я тоже стала неумело напевать:
На звезды смотрят гиены,
И гаснут они постепенно.
Волк неслышно крадется,
И стук молотка раздается.
Он слушал меня, приподняв брови.
- Я думал, вы не читали моих стихов.
- И правда, не читала, но время от времени я слушаю радио. Я и не знала, что это ваши слова.
- Мои, я написал их экспромтом, по просьбе старого композитора. Радио как странно! После войны Сати совсем забыт. А с ним и мои считалочки. Но в ту пору их распевали повсюду, и Бала знала их наизусть, как, впрочем, и другие мои стихи. Я зарылся головой в подушку, но все равно слышал слова песенки. И Бала была рядом со мной, отделенная от меня только тонкой перегородкой, наверное, она лежала в постели раздетая и ждала меня. Все-таки я наконец забылся сном, но утром с первыми лучами рассвета я проснулся, твердо зная, что сделаю.
- Неправда. Вы знали это с первой минуты.
(Молчание.)
- Может быть, да... (Молчание.) С той минуты, как я увидел, что это она дожидается меня в