А у Ревекки были другие неожиданные встречи, она бы никогда не узнала в одной из величественных женственных духов, сиявшей необычайно красивым тонким розовым светом, в роскошно разукрашенной блестками жемчужин тунике, прокаженную Марьяну из жереховского лепрозория, которую знавала в продолжение лет пятнадцати — двадцати, с грустью наблюдая все ужасные стадии ее разрушительной болезни, и рассталась с нею, когда у больной уже стали дематериализовываться ноги, по самые колени. При вопросе о сыне, в разлуке с которым Марьяна столь отчаянно горевала в свою земную бытность, ее нынешняя ангелоподобная воплощенница, имевшая службу уже на самом высшем, Престольном, уровне — место уборщицы Престолов от залетавших и туда, к их подножию, разного духовного мусора более низких миров, — на вопрос о сыне земном Марьяна ничего не ответила, а только засветилась чуть интенсивнее, и розовое сияние ее стало заметно пульсировать.
— А все же встретилась ты с ним, Марьяша, — не отступалась от нее Ревекка, — привел тебя к нему Василий Васильевич, как обещал?
— Конечно, встретилась, — был ответ. — И Василий Васильевич не обманул. Но только оказалось, Ревекка, что сына я могла любить лишь там, на земле, когда еще бегала на своих полуоборванных култышках. А здесь, когда меня подвели к светло-зеленому херувиму и он низко поклонился мне, я только смутилась и даже оробела перед ним. Ведь чином-то он оказался намного выше меня! И вообще передо мной была совсем чужая судьба, не имеющая никакого отношения к моей судьбе. Оказывается, Ревекка, земное-то родство, даже самое близкое, кровное, как у родителей и детей, — здесь ровным счетом ничего не значит. Родители и дети на земле — это случайные спутники, которым дальше, при новых путешествиях, вместе совершенно нечего делать…
Была у Ревекки и встреча с химерической рыбой-скрипкой, у которой струны были натянуты между ее хвостом и головой, а на ней с двух сторон торчали приделанные черные колки; одушевленная эта скрипка звучала без прикосновения смычка, ибо вибрация всех ее четырех струн происходила самопроизвольно, от внутреннего музыкального желания рыбы-скрипки — и это оказалась та сибирская Шура-хромоножка, что спасала когда-то Ревекку от сыпного тифа. Сама Ревекка ни за что бы не узнала Шуру в ее запредельном новом обличии, но одухотворенный инструмент сам подплыл к бывшей земной соседке и на языке музыки смог напомнить ей о некоторых грустных и трагичных мелодиях жизни, когда-то соединивших их вместе на короткое время. Покружившись возле гостьи, рыба-скрипка тихонько отплыла в сторону и уже навсегда, должно быть, скрылась от Ревекки в сторону своих новых причудливых метаморфоз.
А у принца Догешти оказались свои интересы — его завлекли в клуб таких же, как и он, книжных персонажей, у которых не было живых прототипов, они явились детищем абсолютного вымысла и самой разнузданной спонтанной фантазии. Это был очень большой по численности клуб, с удивлением увидел Догешти в нем весь пантеон античных гомеровских богов и героев, от Афродиты до Язона, также и Данта с Вергилием, Дафниса и Хлою, Гаргантюа и Пантагрюэля, дона Кишота и Санчо Пансу, Петра и Февронию, Ромео и Джульетту, Тристана и Изольду, Руслана и Людмилу, Тахира и Зухру, Шамана и Венеру, Попрыгунью и Стрекозу, Иозефа К., С. Гулливера, К. Робинзона, Синдбада М., Шехерезаду, Лизу, Линду, Татьяну, Анжелику, Кармен, Юлу, Геллу, Скарлетт…ия — и так далее.
О, список имен никогда не рождавшихся на земле, но широко известных среди людей мужчин и женщин мог быть продолжен бесконечно — столь много выстроилось вокруг принца Догешти убедительных фигур, что он наконец-то воспрянул духом и расстался с чувством некой неуверенности в себе, вызванной грустным фактом своего изначального небытия. Осознавая, что его материальность составлена всего из нескольких сотен слов русского языка, использованных в романе для создания его образа, деликатный принц сомневался в подлинности своей онтологической аккредитации в мире людей, в котором детерминизм их собственного феномена, самовольно объективированный, так сказать, их же собственным интеллектом, иронически-релятивно парафразировал к известному оксюмороническому пассажу: вечная жизнь. Как так — «вечная»? — дивился робкий принц, если «жизнь» — то как она может быть вечной? — сомневался он, ведь жизнь — это и есть что-то невечное. Мне не нужна такая вечная жизнь, это ужас какой-то, рассуждал принц Догешти, ведь я как Слово был при Боге, а потом сам не знаю как выпал в жизнь. Но я хочу вернуться обратно! Для меня состояние словесного добытия гораздо дороже, чем мое нынешнее небытие в мире существующих ненастоящих человеков.
Так дискутировал принц Догешти, окруженный доброжелательными к новому гостю особенными человеческими существами, выстроенными, точно так же, как он, из духовного состава слов и населяющими Божий мир в том виде, в каком пребывали теперь в нем и сам принц со товарищи по экспедиции. Собравшись в одном месте, в потаенном зачарованном доме подводной Тихоокеанской Онлирии, это многочисленное сообщество людей представляло, пожалуй, все человечество за много последних веков его существования — от Адама вплоть до Нового Времени. Но придуманное писателями словесно- человеческое общество различалось от непридуманно-подлинного по многим существенным признакам. Главное — здесь никто никого не убивал, чтобы жить самому, да что там убивать — здесь ничего не надо было делать, чтобы жить, но все запросто существовали в мире, однажды спонтанно возникнув в нем. И поэтому эти люди, не сговариваясь и не определяя своего статуса, владели подлинными свободой, равенством и демократией, и какой-нибудь голый дикарь, лишь вчера слегка цивилизованный и названный Пятницей, никак не считался крупнее или мельче, хуже или беднее, значительней или низкосортней Великого Гэтсби и Великого Инквизитора…
Ну да, находились и здесь господа, которые готовы были ткнуть тростью в грудь пролетарию и молвить брезгливо: «Отойди, братец, от тебя пачулями пахнет», — но все дело в том, что видимая пижонская трость сноба не могла уткнуться в утлую пролетарскую грудь, тоже хорошо видимую благодаря стараниям писателя, ибо все в том мире, куда он вхож благодаря допуску к работе со Словом, может представать друг перед другом, видеть друг друга, любить, восхищаться красотой, плакать от восторга, вожделенно пожирать очами — но никто ни до кого не может дотронуться рукой, коснуться губами, коленями, достать мечом, шпагой или подпрыгнувшей детородной балдышкой… Обо всех этих преимуществах и особенностях своего бытия вовсю распинались перед неофитом, принцем Догешти, самые прославленные и, может быть, и на самом деле безсмертные герои известнейших книг человечества, в своем самоупоении напрочь сметая выполосканный в деликатной водице сомнений экзистенциалистский скепсис принца Догешти.
И тот уже был готов поверить, что он существует, и даже очень неплохо существует, и у него когда-то было целое царство, красавица царица Наталья, из рода русских бояр Мстиславских… А тут еще словно выполз откуда-то некий лысоватый длинногорлый мужичишко, с голой волосатой грудью под дырявым в мышках пиджаком — отчего и казался товарищ длинношеим: собственно шея плюс полоска голой груди… — он всех прославленных героев сдул в сторону и зашептал в ухо принцу Догешти: «Ты не смотри, что я драный да сраный, мне, шабра, пока неважно живется, ведь я герой-молодчик из еще не опубликованного романа, „Бомжи“ называется, поэтому все эти мировые тузы меня сторонятся, а ты ведь тоже пока не опубликованный, и я тебе верю и люблю, сволочь ты этакая…» — так что принцу деваться было некуда, и он с того мгновения окончательно поверил в себя, в свою звезду, которая горела где-то над его головою, затерянная среди миллиардов пылевидных звездных туманностей.
Он стоял на земле, оказывается, и смотрел в небо, запрокинув голову, лицом к ночным звездам. Рядом в темноте мерно шумели невидимые волны, влажно плюхались на мокрый песок при накате и умиротворяюще шипели, откатываясь назад. И никого уже рядом не было из клубных знаменитостей со всей их великой мировой славой, и бесславного бомжа из какого-то неопубликованного романа также не было. Подошел сухо шуршащей по песку, неторопливой поступью писатель А. Ким. Он курил на ходу, и в приближение его красная точечка горящей сигареты проделывала сложные эволюции в темном воздухе ночи.
— Мы где теперь? И где все остальные? — спросил у него принц Догешти, когда А. Ким подошел и остановился рядом.
— Кажется, мы на месте уже, — ответил писатель тихим сдавленным голосом. Хотите закурить?
— А разве это возможно? — столь же тихо, даже испуганно произнес принц Догешти.
— Теперь все можно, — был ответ. — Дело движется, по-видимому, к концу романа.
— Благодарю, но я никогда не курил, кажется… А по каким признакам вы определяете приближение конца?
— Я это чувствую по некоторой усталости и обтертости слов, отпускаемых для его построения… Тот, кто замыслил роман, становится все скупее и прижимистее на слова. Чудесный материал, отпущенный на это строительство, видимо, заканчивается. Напор словесного потока заметно ослабел, а это, я знаю по опыту, означает предупреждение о скором сворачивании дела.
— О, я хорошо понимаю, о чем вы тревожитесь. Вот наступит конец романа, да, словно конец света, и наше совместное путешествие прекратится. Куда же тогда нам всем деваться, его участникам? В особенности в том случае, если роман не будет опубликован?
— А что, вы полагаете…
— О, ничего я особенного не предполагаю, уж вы меня извините, потому что ничего не знаю… Этими делами я никогда не занимался, романов не писал. Сказано было, что мне хотелось строить прекрасные дворцы с помощью обычных строительных материалов, а не с помощью слов. Но и этого не получилось. Не появилось на свете городов, возведенных мной, стало быть, и не было, и не будет на свете такого румынского царя — Догешти-Строитель… Что же я могу предполагать? Вот меня недавно просветили, что многие известные на весь мир люди возникли не от рождения, а от слов, так же, как и я. Но дело в том, что книги, в которых они появились, были все же напечатаны, а наша книга еще даже и не написана… Поэтому я и обеспокоен, естественно, а что с нами станется в том случае, если роман не будет завершен или его никогда не напечатают…
— Но ведь к вам подходил, я видел, некий бомж с подобной же кармической проблемой…
— Кто? Бо… бомж?
— Ну да. Из не опубликованного нигде русского романа «Бомжи», автор неизвестен.
— Ах, этот господин… с голой грудью! Какое у него звучное аристократическое имя… или фамилия?.. Ну да, подходил. Так что же?
— Вот будем и мы шататься по разным непроявленным мирам, подобно этому господину. Что тут страшного?
— Пожалуй… О, вы так же меня убедили, как и другие господа из литературного клуба. Доводы одного были особенно убедительны и сильны. Он мне внушал: «Не старайся заглядывать в бездну, иначе она будет заглядывать в тебя. Вы оба сможете убедиться, что ничего особенного из себя не представляете, что с обеих сторон вы равным образом пусты. И скучнее этого знания ничего нет во всех бесконечных мирах. Так что не заглядывайте в бездну, Ваше Высочество, ибо она есть всего лишь зеркало, в котором вы увидите свою унылую физиономию».
— Вот кто-то и мне внушает сейчас… звучит внутри моего уха: Бог создал мир, чтобы рассматривать Самого Себя. Бог создал человеческие игры, чтобы играть с Самим Собой. Наверное, где-то близко находится пророк Иона. Это его строптивые мысли. Значит, мы скоро его встретим, и конец романа действительно приближается. И я хочу просить у вас прощения, Ваше Высочество, что явился невольным виновником вашей командировки в этот мир русских слов. Но я честно признаюсь вам, что никакого в том не было умысла с моей стороны, ни хорошего, ни плохого, буквально за миг до первого вашего появления в романе я ничего не знал о вас, Ваше Высочество, и такого имени — Догешти — никогда раньше не слыхал. В добавление ко всему этому — я никогда и в Румынии-то не бывал, ничего о ней не знаю. Но простите меня, ваш покорный слуга получал именно такие слова от Того, Кто правит моей жизнью, а распорядился я ими по своему усмотрению. Я решил вас включить в состав экспедиции на остров Ионы — и вот цель, кажется, наконец достигнута.
Он, конечно, очень опытный писатель, великолепный мастер в определенном смысле — в сочинении новых необычных читательских ощущений. Поэтому А. Ким и почувствовал, стремительно жонглируя подбрасываемыми ему словами, что в последнее время состав их становится все обыденнее и затрапезнее. По мгновенно определяемой им весомости каждого брошенного ему слова он угадывал в нем тяжесть обычных бытовых предметов, предназначенных как-то скрасить тот небольшой срок пребывания человеков на земле, что называется жизнью. И он правильно понял значение бытовой утяжеленности посылаемых