почетном, но все же на третьем. В спорте за такое место полагается бронзовая медаль.

Ныне, когда встреча с родителями, я верю, уже близка, находятся силы перебирать в памяти, пересказывать, а то и подшучивать. Но тогда… Жизнь сама сыграла шутку со всеми нами. Шутку, которая, на самом-то деле, была расправой.

— За что мы собираемся воевать там, на Карельском, абсолютно незнакомом нам с вами, перешейке? — в полный голос, не включив предварительно радио, поинтересовался ближайший друг нашей семьи Исай Григорьевич. — Что мы там собираемся отстаивать? Кого защищать? Я, по своей умственной ограниченности, не вполне разумею.

— Не надо так громко, — попросил отец. Идти на войну он не боялся, а громкие вопросы Исая Григорьевича его смущали. И мама тоже опасливо огляделась. Амбразуры, выходит, казались ей безопасней, чем фразы.

«Может, они опасаются тетю Груню?» — предположила я. Тетя Груня — так я ее называла — была нашей единственной соседкой по коммунальной квартире. В доме ее нарекли «старой девой». Незамужние маялись в ожидании на разных этажах, но их старыми девами не обзывали. Суть, значит, была не в семейном положении нашей соседки, а в ее характере.

Тетю Груню прозвище раздражало.

— Вам не нравится слово «старая»? — в упор попыталась выяснить я. Поскольку слово «дева» казалось мне возвышенным, поэтичным и не могло вызывать возражений.

Привычка задавать вопросы в упор еще в детстве приносила мне одни неприятности. Ничего, кроме бед, не сулила она и в грядущем: диктатура пролетариата подобной манеры не выносила. А порою и не прощала.

— Исаю Григорьевичу подражаешь? — выпытывали то мама, то папа. Вступать в смертельную схватку с другой страной они были готовы, а в малейшее несогласие с родной державою — избегали.

Я во многом подражала «ближайшему другу». Ближайший друг — это стало как бы официальным званием Исая Григорьевича у нас в доме.

Представительницей диктатуры пролетариата в нашей коммуналке была тетя Груня.

— Твои родители поступают как патриоты. И ты обязана ими гордиться! — провозглашала она на кухне, будто на митинге. — Идут защищать нашу родину!

— От кого? — поинтересовалась я словами Исая Григорьевича.

— Как от кого? От врагов!

— Чьих? — продолжала я в упор уточнять то, что уточнять было не принято. И не расставаясь с интонацией «ближайшего друга».

— Как это чьих?! От наших врагов… От заклятых! Мы их победим «малой кровью, могучим ударом», как только что пели по радио.

Можно было подумать, что и она собиралась на фронт.

— Малая кровь, малая война… Разве они могут быть «малыми»?

— А как же!

Тетя Груня ощущала себя свободным человеком, так как была освобождена от всяких сомнений. Крохотное ее обиталище вмещало в себя все звуки городского транспорта и все его многообразные запахи. А еще оно вмещало радиоголос, который убедил тетю Груню, что те, кому не повезло родиться ее соотечественниками, прозябают в жалком ничтожестве.

Она числилась заместительницей нашего домоуправа. Произнося «домоуправление», тетя Груня неизменно делала ударение на второй половине слова — «управление». И я всякий раз думала, что она и является той самой, которая, по мнению покойного вождя мирового пролетариата, могла управлять не одним нашим домом, а и всем государством. Тетя Груня была полностью удовлетворена своей должностью, и транспортным грохотом в своей комнатенке, и едким уличным дыханием… И вообще качеством бытия своего. Вот только белофинны ей не давали покоя.

— Я ставлю твоих родителей всем в пример: ребенка одного оставляют. Во имя отечества! — не уставала декламировать тетя Груня.

— Какого ребенка? Мне уже двадцать лет! Кстати, оставляют меня не одну, а с Исаем Григорьевичем.

— С Григорьичем?! — Соседка уронила ложку в кастрюлю. И всполошенно ринулась в комнатенку, чтобы подвергнуть себя немедленной косметической реставрации.

Лучшего друга нашей семьи она именовала только Григорьичем. Сперва мне послышалась в этом простонародная нежность. Тетя Груня внешне выглядела довольно-таки молодой «старой девой», а он был вовсе не старым холостяком.

Но позже я уяснила, что имя Исай ее не вполне устраивает. А что отчество Григорьич компенсирует непривлекательность имени.

Когда перед очередными выборами к нам наведались агитаторы-активисты с анкетами, тетя Груня затащила их к себе, чтобы, как я догадалась, засекретить свой возраст. Но тогда-то уж я «в упор» разузнала все об анкетных тайнах соседки… Меня и ее от Исая Григорьевича отделяли ровно пятнадцать лет. Но меня они отдаляли, так сказать, в сторону положительную (я от него отстала!), а ее — в отрицательную (тетя Груня его на тот же срок обскакала). «Не всегда выгодно обгонять», — молча, но злорадно отметила я.

В присутствии Исая Григорьевича соседку как-то внезапно, будто бы сам собой, облекал платок — столь просторный, что вполне мог сойти и за плед. Он скрашивал избыточную, рыхловатую полноту тети Груни. Не замаскированным оставался лишь бюст, который соседка, напротив, выпячивала, считая его избыточность своим женским достоинством.

Завидев нашего ближайшего друга, соседка принималась хохотать без всякой на то причины. Неестественность более всего выдает женскую заинтересованность. «Страсть, значит, все преодолевает, — удовлетворенно отметила я. — И даже национальная неприязнь перед ней отступает».

У меня финны почему-то ассоциировались с финскими ножами, которых я ни разу не видела, но которыми, как было известно, орудовали бандиты. Позднее, гораздо позднее, финны стали сочетаться в моем сознании с финской мебелью, которая делала квартиры того, уже мирного, времени уныло похожими одну на другую.

Но тогда, в финале тридцатых, ни к чему, кроме бандитских ножей, «финское» в воображении моем не прилагалось. И я понимала, что маме и папе предстоит сражаться с чем-то преступным.

— При любой опасности я буду вместе с тобою и папой, даже впереди, чтобы вас обоих обезопасить, — часто и без видимой надобности уверяла меня прежде мама. Готовясь оберегать, она словно бы окружала меня бесстрашным и зорким взглядом, выискивая амбразуру, которую следовало собою прикрыть.

Сейчас, на расстоянии десятилетий, я позволяю себе иронизировать. Но тогда ирония была столь же не в моде, как и мои вопросы «в упор».

«При любой опасности я буду с тобой и папой…» По отношению к отцу мама выполнила то обещание, звучавшее клятвой.

— Рядом с тобой будет Исай Григорьевич, — прощаясь, пообещала она, будто им заменяя себя.

Но она не предполагала, что он окажется «рядом» в качестве мужа.

Когда финские снайперы, которых прозвали «кукушками», откуда-то с окоченевших ветвей расстреляли сквозь замерзшие госпитальные окна хирурга и медсестру, оставив раненых погибать самостоятельно, без помощи снайперского свинца, они оставили на погибель и мою жизнь. С тех пор я, всегда любившая птиц, боюсь и ненавижу кукушек.

Но вместе со мною, как обещала мама, был неотлучно Исай Григорьевич. Он, математик, тоже вдруг оказался целителем, умевшим извлекать свинец… из души.

Когда ко мне вернулась способность что-то воспринимать, Исай Григорьевич принялся объяснять, что мама и отец не погибли напрасно… что война с белофиннами была не такой уж бессмысленной. Я принимала ту вынужденную неискренность без возражений. Она даже начинала мне казаться его истинным убеждением.

А белофинны стали ассоциироваться с могильным пространством мертвенно-белого цвета, затягивающим в себя, точно в дьявольское болото, людские жизни.

Я никак не могла осознать, что не увижу больше маму и отца ни единого раза, никогда. Никогда… То, что они вообще ушли из жизни, трудно было постичь, но то, что ушли из жизни моей, представить себе было немыслимо. «Никогда»… Это перестало быть словом, понятием, а превратилось в суть моего состояния, в не покидавший меня кошмар.

— Я буду с тобой всегда, — уверял меня ближайший друг. — Я буду с тобой всегда…

«Никогда» и «всегда», словно соединившись, перемешавшись, образовали постепенно ту атмосферу, в которой я (хоть как-то, хоть еле-еле) могла передвигаться по недоброй дороге существования своего.

«Факт существования не есть факт жизни», — прочла я где-то. Но согласилась с тем утверждением, лишь испытав его истинность на себе…

С рассветом «ближайший друг» желал мне доброго утра. Он звонил так рано, точно боялся, что я окажусь висящей под потолком. Он проверял, вовремя ли я вернулась из института…

— Ты поела? — спрашивал он, как раньше спрашивала меня мама. — У тебя денег хватило?

Денег хватало, потому что он каждый день совал их мне в сумку.

А после своего института, научно-исследовательского, он вроде бы научно исследовал, как я выгляжу и каково мое душевное состояние.

Соседка стремилась, чтоб исследование это происходило у нее на глазах, на кухне, а не за дверью.

К интеллигентам тетя Груня относилась настороженно, с классовым подозрением. Хотя деликатное отношение к себе самой принимала охотно. Видимо, не считая деликатность проявлением интеллигентности… Перед профессией мамы и папы она даже заискивала, так как была практична и понимала, что медицина когда-нибудь пригодится.

Сама тетя Груня никого деликатностью не утомляла.

— Ты чего ревешь? — спросила она в один из тех страшных дней.

Обижаться было бессмысленно: гордясь своим русским происхождением, тетя Груня в общении с родным языком оказывалась дальтоником: оттенков и окрасок слов она не улавливала. Но оторопелость мою в тот миг уловила. И смягчилась, насколько умела:

— Ну, что надрываешься? И я вот одна. Все мы когда-нибудь…

Мне не хотелось перед ней исповедоваться. Но никого другого в квартире не оказалось.

— Нет больше мамы. И не стало отца…

— Отец у всех у нас есть!

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату