Но вернусь к поре более ранней. То забегаю вперед, то возвращаюсь… То возвращаюсь, то забегаю…
Столь часто напоминавший Еврейского Анекдота дворянин Георгий Георгиевич сообщил Дзидре и Иманту:
— Я — всего одна из ветвей древнего рода. Древо наше срублено, а ветка уцелела, осталась, живет. В природе так не бывает, а в жизни как видите…
Дзидра начала подумывать, что русские — это одно, а большевики нечто совсем иное. Или даже противоположное!
— Вы обучайте Иманта тому,
— Большевики считают, что надо уравнивать людей не счастьем, а нищетою и горем, — сказал Георгий Георгиевич. — «Вот если все, кроме вождей и начальников, станут одинаково бедными морально и материально, тогда будет рай!» — так, думаю, полагают они. Путать рай с адом — это и составляет основу их философии.
Я узнавал об этих беседах и размышлениях из писем Даши, а она — со слов Иманта.
И вспомнился мне анекдот Абрама Абрамовича, который он относил к разряду не вполне «доходяг», а умеренно «дряхлых».
«В семнадцатом году графиня, которую еще расстрелять или утопить не успели, слышит необычный шум за стенами своего дома. «Что там случилось?» — спрашивает она у служанки. «Госпожа, там революция…» — «И чего они хотят?» — «Чтобы не было в России богатых». — «Как странно… Мой предок тоже был революционером и даже декабристом, но он мечтал, чтоб в России не было
— Большевики все поставили с ног на голову, — грустно как бы подвел итог Георгий Георгиевич. — А когда стоят на голове, она выполняет функции ног — и соображает на их уровне. Вы заметили: в Россию почти никто не эмигрирует. Все бегут
Отношение Дзидры к русскому народу под влиянием Георгия Георгиевича все упорнее переставало быть однозначным. Она утверждалась в том, что русских олицетворяют дворяне, а что большевики — такие же враги России, как и Латвии.
Она знала, что до семнадцатого года ее земля тоже составляла часть Российской империи… Но то было, убеждала себя Дзидра, мирным, полюбовным сосуществованием.
— Я не намереваюсь обучать своему языку за денежное вознаграждение, — сказал Георгий Георгиевич.
— Но за работу положено… — пыталась возразить Дзидра.
— Мой великий язык — не товар, — вопреки дворянским манерам, перебил ее Георгий Георгиевич. — Мой язык можно подарить. Но им нельзя торговать.
Дзидра больше не возражала. Ибо возражать было бессмысленно.
Главной чертой характера хозяйки соседней дачи Эмилии была взбалмошность. Она взбалмошно одевалась, взбалмошно ненавидела «оккупантов», взбалмошно была упоена русской литературой («Начала перечитывать «Анну Каренину» с конца — и уже добралась до середины»). Она предпочитала взбалмошно читать книги «с конца», чтобы заранее знать, чем все завершится.
Однако влюбленного человека недостатки и странности его «предмета» привлекают порою сильней, чем достоинства. Елчанинов умилялся экстравагантным поступкам Эмилии. Он обнажил свое отношение к ней, вызвав на дуэль банального пляжного «приставалу». Так называли на побережье курортников-ухаживателей… Курортник не совершил ничего такого, за что следовало бы всадить в него пулю. Он взирал на Эмилию более игриво, чем хотелось бы Георгию Георгиевичу, и дежурно осведомился, где ее дом. Эмилия, как и Дзидра, была женщиной без возраста. Но если вневозрастность Дзидры определялась внешним хладнокровием и аскетизмом, который унаследовал Имант, то вневозрастность Эмилии была сотворена ее экспансивностью. «Она может быть пожилой, а может и молодой», — думалось о Дзидре. «Она может быть молодой, а может и пожилой», — думалось об Эмилии.
Георгию же Георгиевичу экспансивность виделась обаянием непосредственности, а крикливая вздорность, что частенько обуревала Эмилию, — искренностью и честностью. У любви свое зрение: она видит не глазами, а чувством.
— Адрес понадобился? — съязвила Эмилия, обращаясь к «пляжному приставале» на русском языке с легким и как бы нарочитым латышским акцентом, который казался Георгию Георгиевичу обворожительным. Любовь не только видит, но и слышит по-своему.
Не уловив угрожающей иронии, обнадеженный «приставала» кинулся к пляжной сумке, выхватил оттуда обрывок бумаги, карандаш и приготовился записывать адрес как место будущего свидания.
Георгий Георгиевич встал, словно заковавшись в корсет, и произнес:
— Я вас вызываю!
Елчанинов и на пляже не расставался с костюмом и галстуком. Перчаток при нем не было, но казалось, что он бросил перчатку к ногам «приставалы».
— Я вас вызываю! — повторил он.
— Куда?
— К барьеру, милейший. К барьеру!
«Приставала» огляделся, но барьера не обнаружил. Однако Елчанинов не шутил, ибо шутить «ритуалами чести» у дворян не положено.
В однокомнатной квартире Елчанинова на стене, устланной старинным ковром, как на музейном стенде, покоилась фамильная коллекция холодного оружия. Когда-то, еще при буржуазном режиме, он получил право на хранение этой коллекции. И хотя при советском режиме защищать свою честь было запрещено, о ковре с холодным оружием донести никто не успел или не догадался.
— Что же вы медлите? — произнес, все еще не расковываясь, Елчанинов. — Принимаете вызов?
«Приставала» не принадлежал к дворянскому роду, а потому не уразумел, что значит быть вызванным на поединок. Животным было его влечение к пышнотелой Эмилии и животным был страх, мгновенно подавивший влечение. Курортник, рыхлый детина, опасливо озираясь на Елчанинова, которому по возрасту в сыновья годился, нескладно ретировался, схватив в охапку одежду и неопрятно волоча по песку пляжную сумку. Георгий Георгиевич поторапливал его презрительным взглядом. Он знал, что дуэль невозможна, но дворянскую потребность «вызвать к барьеру» за дерзость и неучтивость удовлетворил.
Эмилия отблагодарила победителя чересчур звучным, взбалмошным поцелуем. Она тоже была далека от дворянского сословия. За что же Георгий Георгиевич обожал ее?
Разве об этом спрашивают?..
«Мой великий язык — не товар. Мой язык можно подарить. Но им нельзя торговать!» — сказал Георгий Георгиевич.
Дарить Иманту свой язык он начал в присутствии обеих соседок по дачам. Эмилия этого пожелала, а Дзидра об этом попросила.
Все собрались в квартире Елчанинова. У него была всего одна комната, но квартира при этом не казалась маленькой. Плотно притершиеся друг к другу книги, среди которых не было ни одной случайной, уверенный в себе письменный прибор, вросший в такой же солидный стол красного дерева, которое по цвету, под влиянием времени, перестало быть красным; диван, до того гостеприимно просторный, что вполне мог служить постелью; не менее гостеприимные стулья и кресла; разметавшаяся по настенному ковру коллекция холодного оружия… Все это выглядело не старинным, а вечным. С фотографий, не поблекших, а чуть затуманенных годами, смотрели люди, характеры и лица которых тоже не могли сгинуть: они должны были найти продолжение в потомках. Одним из них был Георгий Георгиевич.
Вспомнив, должно быть, историю с «пляжным приставалой», Елчанинов сказал:
— Урок я могу не
Он любил повторять, что за весь двадцатый век на Руси нам явились только три гениальных поэта — Блок, Есенин и Гумилев. Это звучало не упреком веку или Руси, а хвалой трем поэтам.
Абрам Абрамович полагал, что поэтов-гениев за целый век было всего два, — и такое «преуменьшение» юдофобы вполне могли бы объявить русофобией.
Блок, Есенин, Гумилев… Всех их, как считал Елчанинов, сгубила революция: один, провидя грядущее, погиб от тоски, второй повесился, третьего расстреляли.
— Но сейчас мы убедимся, что они не подвластны ни болезни, ни веревке, ни пуле.
Георгий Георгиевич пригласил в свою квартиру стихи. И они пришли…
— Даже не заглядывает в книги. Вы видите? Даже перед собой их не держит. Все наизусть! — взбалмошно заголосила Эмилия.
Кажется, это потрясало ее больше, чем сама поэзия. И резко диссонировало с задумчивой сдержанностью Елчанинова.
За что же Георгий Георгиевич любил ее?..
Никто не задавал ему вслух вопрос, на который не могло быть ответа.
А Елчанинов продолжал читать наизусть. Продолжал весь вечер. Он читал неделями, месяцами… Обращался и к русской прозе.
— Целые главы — наизусть!.. — голосила Эмилия. — Целые главы!..
Имант не только прилежно слушал и ученически перенимал интеллигентность дворянской речи. Он понял, что речь эта выражала дух дворянского общения с миром и его катаклизмами: не изменять интеллигентности ни при каких обстоятельствах — это и есть настоящая интеллигентность. Не позволяя себе раздражаться или терять достоинство даже во имя возвышенных целей, дворянские манеры как бы приникали к страдальческим исповедям великих писателей.
Имант, тоже не заучивая, запоминал стихи — слово в слово. А потом уж и прозу… Он соединял интеллигентность с актерским даром. Прибалтийское спокойствие ни на миг не отвлекало его от проникновения в чужие и далекие муки. Негромкое постижение мук потрясает сильнее, чем громогласное… Имант, как и Георгий Георгиевич, чувствовал: если мысль и боль достигают крайней вершины, их нельзя дополнить или чем-либо «перекрыть».
Когда Алдонисы, накануне отъезда Иманта в Москву, устроили прощальный вечер, Георгий Георгиевич пришел раньше назначенного часа. И завел разговор с Имантом в присутствии Дзидры.
— Ты не должен думать, что едешь в страну друзей, — сказал он без напутственной торжественности. — У каждого человека друзей не так много, чтобы из них можно было образовать целое государство. Но ты и не едешь в страну врагов. И такое ощущение было бы несправедливым! Русский народ сговорчив и чрезмерно покорен, иначе бы он не потерпел правителей, которых терпит более полувека. С правителями ему вообще не везет… Петры Первые и Екатерины