Как бы в ответ вода ожила. Заплескалась где-то вблизи от берега. Так им обеим почудилось. На самом деле всплеск возник далеко, хотя все приближаясь и приближаясь: просто слышимость в необъятной морской тиши была абсолютной.
— Это он… — прошептала Даша.
Дзидра ей не ответила: она, выросшая на море, безошибочно отличала всплески, рожденные веслами, от тех, что рождены руками пловцов.
Дзидра поднялась с песка, и Даша за ней…
Старик спасатель выволок свою непривычно широкую и глубокую лодку на песок. Он не бросился к женщинам сразу: ему нечего было им сообщить. И они вросли ногами в песок.
Наконец, он не спеша приблизился, что-то хрипло сказал Дзидре. Бывают моменты, когда начинаешь понимать незнакомый язык. Даша поняла: спасатель пообещал что-то еще придумать, еще постараться. И, не теряя надежности каждого своего шага, направился к домику-светлячку.
Даша смотрела ему вслед, никакой иной надежды на свете не ощущая. И вдруг затвердевший, лишенный интонации голос Дзидры заставил ее оторваться взглядом от спины спасателя и его домика:
— Раздевайся…
— Зачем?
Дзидра не ответила и сама начала сбрасывать и стягивать с себя одежду — неловко и нервно, что было так на нее непохоже.
Тем же голосом, без интонаций, Дзидра не произнесла, а приказала:
— Иди в воду.
И сама пошла первой.
— Холодно, — механически, отрешенно произнесла сестра, как разговаривала тогда, в ванной комнате.
— Не холодней, чем ему, — ответила Дзидра. — Будем его искать.
Они доплыли до того места, которое, как знала Дзидра, с берега казалось линией горизонта. Поплыли вдоль этой линии…
— Има-ант! Има-ант!.. — не закричала, не стала звать, а завыла Дзидра.
Море затаилось, молчало. Еще полчаса они выли в два голоса. Море не откликалось
И тогда Дзидра взяла Дашу за левую ногу.
— Что вы? Я же не смогу плыть. Вам трудно? Схватитесь за мои плечи, за шею…
Даша думала, что Дзидра, обессилев, цепляется за нее, чтобы не утонуть.
— Отпустите… Я вас прошу: отпустите…
Но Дзидра не отпустила.
Когда через три дня их тела обнаружили, Дзидра продолжала держать Дашу за левую ногу так цепко, как держат за горло, если хотят удушить.
Вся многолетняя ненависть собралась в одну руку, в один кулак.
Как мать могла не подумать о другой матери? Кто на это ответит?
Дзидра расплатилась с моей сестрой за все, в чем Даша не была виновата. За потерю семьи… И своего сына…
Когда у Дзидры отобрали самых родных, она схватилась за утешение, что хоть все и отняты, однако осталась надежда.
Вскоре надежда сбылась: Дзидра родила сына. Но в ту ночь, когда стало ясно, что Иманта уже нет, она поняла: вот теперь отнято все окончательно, бесповоротно. Не осталось и проблеска утешения. Его уже быть не могло… Ушел, навсегда уплыл тот, ради кого она дышала и действовала, кем дорожила несравнимо больше, чем собой, и землей, и всеми, кто на этой земле жил и продолжал жить, продолжал… А его захоронило, накрыло собою море. Нет, это была не потеря — это был конец. Это был апофеоз горестного беспредела. И виновница завершения тоже должна была из жизни уйти.
Это, может, стало бы справедливой карой, если б события той ночи Дзидра увидела и осознала безошибочно. Если б и их причины — причины тех событий! — на самом деле были такими, какими Дзидра Алдонис их восприняла, перестав быть собой…
Но она оказалась жертвой неизмеримого заблуждения, продиктованного любовью и ненавистью. Любовь и ненависть — в их крайней форме — придали трагичное ускорение выводам, действиям и не позволили обождать. Обстоятельства, совпадения не раз определяли исход величайших сражений, судьбы выдающихся полководцев, империй и их властителей.
Но разве исходы битв, судьбы военачальников, даже самых легендарных, и империй с их властителями стоили Дашиной жизни?
Сюжет «Маскарада» трагически повторился: невинность была наказана и загублена.
Для Дзидры ничто на свете не стоило Иманта… А любой из нашей семьи — мама, отец, мы с Игорем и Абрам Абрамович, — не тратя времени, не размышляя, пожертвовали бы собой ради Даши. Никто, однако, не предложил нам такого выбора.
Но Имант был жив…
Ревность, не обошедшая стороной ни одного любящего человека, вцепилась и в него. Но это когтистое чувство он держал внутри, на привязи, не выпуская на волю и не позволяя обнаружить его разрушительного присутствия.
Игорь сказал мне как-то с обыкновенной своей иронией:
— Ревность — это комплекс собственника. И самый необоримый комплекс: заметь, кражу любых вещей, даже самых ценных, переживают куда легче, чем кражу любви. Ни в одном романе, ни в одной пьесе, ни в одной опере похитители вещей не караются с такой отчаянностью, как похитители любовного счастья. Или те, кто счастью этому изменил… «Кармен», «Цыганы», «Отелло», «Маскарад»… За измену в любви приговаривают только к высшей мере. Как за измену Родине… Но с еще большей убежденностью!
Постановка «Маскарада» в театре драмы позволяла переименовать его в театр трагедии. Не сценической, а произошедшей в действительности…
Душевные силы Иманта были под стать его физической силе. Но ревность и их истощила. Для окружающих она была незаметной, развивалась исподволь, как злокачественное заболевание. Но вот холод осеннего прибалтийского залива, который и летом-то не балует нежным теплом, и раскаливший душу внутренний жар, как разноименные заряды, притянулись, сковали организм Иманта судорогой. Сопротивление оказалось бессильным… Он начал тонуть.
Совпадения… Случайные обстоятельства… То губят они, то спасают. Но как часто оказываются сильней предначертанности!
Уже подчиняясь бессилию, неизбежности, Имант увидел вдруг на море тускловатые огоньки. То был катер, по нечаянной воле или по воле Божьей лениво следовавший своим курсом.
Характер не позволил Иманту закричать «Помогите!» или «Спасите!» — он крикнул:
— Я здесь!..
Словно катер специально явился, чтобы разыскать его в сыром, равнодушном пространстве…
«Тяжелый!» — услышал Имант над своим ухом, будто речь шла о ящике. Его с усилием вытянули на палубу, и он занял на ней столько места, что тот же невозмутимо-простуженный голос проворчал:
— Вырос же!..
Иманту, которого судорога все еще не отпустила, было стыдно за свой вес, за свой рост.
— Мне бы на взморье… — проговорил он.
— Еще чего! Менять курс? — с безразличным упреком отказал ему тот же голос. — И так опаздываем.
Ему отказали на латышском языке. «А если бы отказали на русском? И об этом узнала бы мать? — промелькнула у Иманта странная мысль. — Или на еврейском? И об этом бы узнала Эмилия? Что за разница, на каком языке отказывают, загоняют в тупик или проявляют роковое безразличие?»
Катер спас его — и он не смел обижаться.
— Тогда позвоните ко мне домой… Скажите, что все в порядке. Я вас прошу… Я очень прошу.
Имант назвал номер.
— Передадим по радиосвязи, — пообещал тот же голос, огрубленный простудой и выражавший неудовольствие: вытащили из воды, так еще и звони! — Не трепыхайся, передадим!
— Я вас прошу…
«Я вас прошу…» — произнесла в море Даша. Ее просьба осталась невыполненной. И просьба Иманта тоже…
Какое дело кому до чужого горя? Свой дом — своя крепость, а чужой — крепость чужая. В нее не обязательно врываться, как во вражескую, ее не обязательно покорять, но и оборонять тоже не обязательно. Так думают люди, не понимая, что в случае чего и их крепость никто защищать не станет.
По радиосвязи Дзидре и Даше ничего не сообщили.
Забыли, наверное… Иманта вытащили из воды — и хватит. А то, что утопили его мать и жену, никому в голову не явилось. Потому что ничья голова на том катере об Иманте, о семье его и не думала.
До чего же хлопоты о себе и свои заботы изолируют людей друг от друга… Рождается одиночество, которое ощущают в полной и страшной мере лишь способные ощущать. А равнодушие — «забыли», «не сочли нужным» — способно не только оскорбить или ранить, но, оказывается, и убить.
Утром Имант пришел в себя, так как ночью ушел от себя далеко: в беспамятство, в забытье.
Прежде всего он позвонил домой. Было еще рано, но и уже поздно.
Послышался незнакомый мужской голос. Наверное, не туда попал? В его доме незнакомых голосов быть не могло. Все же он сказал:
— Позовите Дзидру Алдонис, пожалуйста.
— А это кто?
— Ее сын.
— Сын?! Где ты там?
— В Риге. В порту…