— А что же не сообщил? Из-за тебя тут случились разные происшествия.
— Какие происшествия?
— Приедешь, тогда и узнаешь.
— Но все-таки… Я прошу вас.
— По телефону справок и сведений не даем.
Это ответили ему на латышском языке, который трудно было в те минуты назвать «родным».
Однако ту же трубку, на другом конце провода, перехватил Георгий Георгиевич.
— Не беспокойся, Имант. И скорей возвращайся… Когда приедешь, все уже прояснится!
Быть может, впервые Елчанинов пообещал то, в чем сам не был уверен.
Тела Даши и Дзидры еще не обнаружились. Известно было, что обе уплыли и не вернулись назад. Об этом поведал «спасатель».
Прошли годы — и вот я нахожу в себе силы, возможность писать «тела», «не обнаружены»… А тогда я впервые понял: есть на свете такое, чего представить себе нельзя. Паралич спасательных действий, которые были бесцельны, о чем сообщили тайно, заставил меня, терявшего разум, начавшего метаться на глазах у семьи, крикнуть себе самому, как тогда, в ванной комнате, я крикнул Даше: «Ты убиваешь маму!» Если руки опускаются и язык немеет, приходится проявлять себя мужественней, чем когда-либо: чтобы язык, руки и душа ожили. Не во имя спасения неспасаемых, а во имя живых. Или живого. Или живой… Думаю, потерю меня или Игоря мама бы с ужасом, с невообразимым отчаянием, но пережить бы смогла. Не уверяю, не утверждаю… Но, может, сумела бы. А потерю Даши не пережила бы ни на единые сутки, ни на единый час.
…Дашу и Дзидру похоронили рядом.
— Рядом?! — вскричал я, услышав об этом от Елчанинова. — Убитую и убийцу?..
— Нет, две жертвы. Невинные по-разному… Но обе невинные!
— Зачем же рядом?
— Чтоб поскорее и тайно… Хотели без шума и слухов. Боялись, как бы до Дашиной мамы это все не дошло.
— Поставлю Даше памятник в Иерусалиме, — твердо произнес я. — Это будет не могила, а памятник… Втайне от мамы. И никогда ее на то кладбище не пущу. А позже на памятнике появятся и наши имена. Он снова воссоединит всю семью…
Мужская часть этой семьи, как бы укрепившаяся Георгием Георгиевичем, обязана была «не показывать вида», «не дать повода»… Чтобы спасти маму. И мы проявили себя мужчинами. Но, оставаясь наедине с собой, я не плакал, а выл, как Дзидра и Даша в открытом море. Не хватался за голову, а рвал на себе все, что попадалось мне под руки. «Даши больше не будет… Никогда…» Сейчас хоть и с мукой, но можно это вообразить, а тогда…
Даша вела дневник… каждый день она как бы обращалась к маме с письмом. И, ничего не утаивая, рассказывала о своей новой жизни.
«Ничего не утаивать — значит не щадить. Ведь в ее новой жизни было больше сложностей, чем праздников» — так можно подумать. Нет, Даша щадила… Потому что письма были исповедями, с которыми сестра так и осталась наедине. И в Иерусалим она их не посылала. Туда отправлялись другие письма, по-прежнему немногословные, в которых были преданность нам всем и оптимистические прогнозы.
Дневник был обращен к маме, потому что к Богу сестра обратиться не решалась, а после Господа более всех доверяла маме. Видя ее перед собой, она не могла изменять откровенности.
Недоверие к словообилию не покидало сестру и в ее дневнике. Ни слезы, ни смех не проступали в нем, а проступали факты, раздумья.
«Представители власти» бесцеремонно копались в жизни Дзидры и Даши, искали документы, словно улики, и вообще вели себя так, как если бы две женщины не утонули, а отравили кого-нибудь. Георгий Георгиевич перекрыл дорогу дальнейшему расследованию.
— Все это, милейшие, принадлежит семье. Во что она найдет нужным, в то и посвятит вас.
«Милейшие», кои не являлись таковыми, ничуть не были озабочены тем бескрайним и, думаю, не имевшим аналогов горем, которое вторглось в дом Алдонисов.
— Дайте расписку, что к вещам погибших не допускаете, — потребовал один из двух «представителей власти».
Георгий Георгиевич расписался.
Власти бы не уступили ему, если бы «срок всплытия», по их мнению, уже не истек и факт гибели не был бы, таким образом, установлен. Но тела всплыли на день позже… Как пишет это моя рука? Как выводит она такие слова и буквы? Годы миновали, прошли… Время ничего не изменило, но роль анестезии все же исполнило — и боль слегка притупилась.
— А вы им кто будете? — спросил «представитель власти» у Елчанинова.
— Родной я им человек.
— Родственник?
— Родной человек.
Солгать Елчанинов не мог.
На глаза ему попался Дашин дневник… Читать чужие письма и дневники было для Георгия Георгиевича равносильно подглядыванию или подслушиванию, за что полагалось вызывать к барьеру…
Но тут он подумал, что надо прочитать последнюю Дашину запись, в которой могло найтись объяснение происшедшего. А это, может, способно было оградить от сплетен и надругательств память погибших.
Елчанинов, испытывая неудобство, все же прочитал последнее, что написала сестра моя в своей жизни — так незаслуженно оборванной и оскорбленной:
«Дорогая мамочка! Репетиции «Маскарада» подходят к концу. На ночных репетициях мы вдвоем с Афанасьевым выясняем отношения. Он пытается выяснить, что произошло между ним и мною, а я — между Арбениным и его ни в чем не повинной женой. Арбенин в ее чистоту поверить не в состоянии, потому что сам всю жизнь был соблазнителем и игроком. Поверь, я не испытываю к Ивану Васильевичу ничего, кроме чувства упрека за то, что он не оставил меня в том покое, который я здесь нашла. Зачем он явился? Кто-то, я случайно услышала, сравнил нашу встречу с запоздалой петербургской встречей Онегина и Татьяны. Ничего общего! Она же продолжала любить его. А у меня остались бы воспоминания — хоть они! — если б он не приехал. Теперь же я буду вспоминать сплетни, которые неотступно сопровождают нас обоих. Только они нас объединяют… Неужели он хотел этого?
Имант безупречен… «Лучше быть любимой, чем любящей», — уверял меня Игорь. Не лучше, а выгодней! Но выгоды я искать не желаю. Быть может, Имант любит сильней, а я сильней благодарна. Игорь уверял, что не следует путать любовь с благодарностью, но она — благодарность — способна превратиться в любовь. Уже превращается. Я чувствую это… Имант необходим мне. Не-об-хо-дим! Разве это не главное свойство любви? В душе между мною и матерью он выбрал меня. Я стремилась, чтобы он нас в душе «совместил». Ведь это же чувства неодинаковые — и они не противоречат друг другу. Мне уже почти удалось достичь своей цели. «Еще немного, еще чуть-чуть…»
Ах, если б нам не мешали, не встревали бы чужие в нашу жизнь на берегу моря! Иногда я прошу у моря защиты: пусть оно смоет злобу, суету. Тем более, что они поселились совсем рядом с нами, в соседнем доме. Там под именем Эмилии проживает Нелли Рудольфовна. И все то же самое: беспричинная месть, гонения неизвестно за что. Кажется, мой несчастный «пятый пункт» опять стал главным пунктом обвинения… Методы соседка не выбирает, как Сталин, как Гитлер, как Нелли Рудольфовна: распространяет ложь, которую люди, увы, столь склонны принимать за истину. Эмилия — она же Нелли Рудольфовна! — прячется во время ночных репетиций на бельэтаже. Но я-то вижу ее. Сперва ощущаю ее злокозненное присутствие, а после уж вижу. Следит, следит… А спустившись, распространяет противоположное тому, что узрела. «Чтобы в ложь поверили, она должна быть чудовищной!» — это излюбленное утверждение Гитлера напоминал нам Абрам Абрамович. Так вот, для Эмилии это не цитата, а «руководство к действию». Еще один Яго в юбке встретился мне на пути.
Что делать? Не знаю. Обращаясь к тебе, мамочка, я надеюсь отыскать спасательный круг. Пишу тебе — и вроде бы слышу твой защищающий меня голос, как тогда, на сцене училища…
Всегда с тобой!
«Всегда с тобой…» Она уже не была ни с кем из нас, через годы я смог написать это. Но через годы…
С неотправленными «дневниковыми письмами» сестра обращалась к маме почти ежедневно. А то и два или три раза в день. То, в чем она исповедовалась, имело отношение ко всей ее жизни на взморье. Поэтому даты указаны не были.
И тут Георгия Георгиевича посетила мысль, воплощение которой только и могло спасти нашу маму. Елчанинов подумал, что, если вырывать из дневника страницы и день за днем или неделя за неделей посылать их в Иерусалим, мама будет знать, что Даша жива. Его, елчаниновский, характер требовал ответить спасением на спасение.
В дневнике, к счастью, было много страниц: сестра завела его в самом начале прибалтийского — и последнего! — периода своей жизни. На первой странице я прочел: «Когда-нибудь я непременно пошлю тебе, мама, то, что сейчас пишу…»
Значит, мама будет уверена, что Даша уже начала «посылать». Георгий Георгиевич придумал это, впервые за все свои лета поверив, что ложь во спасение — тех, кто достоин спасения! — это не ложь. И не грех…
То, что сестра доверила лишь себе и бумаге, взбудоражит маму?.. Что поделаешь! Но не убьет ее.
Я опять забежал вперед. Возвращусь к первому утру… после
Не дожидаясь Иманта, Елчанинов отправился на соседнюю дачу. Увидев его, Эмилия со своей обычной взбалмошностью засуетилась, попросила обождать ее на кухне, а сама скрылась в спальне. Там она суетливо, но тщательно нарядилась и вышла к Георгию Георгиевичу, как на свидание. То, что произошло ночью, Эмилии было еще неведомо.
— Без цветов? — Ее вздорность всплеснула руками, что означало разочарование.
Но тут Эмилия заметила сквозь окно какую-то тревожную суету возле дома Алдонисов. Вгляделась, подбежала к другому окну со своей всегдашней шумливостью.
— Что там такое? А? Я боюсь…