в сочетании с палкой и хромотой превратили красавца с рязанской внешностью в полусогбенного еврея, поскольку возраст и беды обнажают национальность.

— Ты ведь знаешь, я как раз за освобождение Латвии получил Золотую Звезду, — с тихим потрясением сказал отец Абраму Абрамовичу. — Может, не надо было освобождать? Тогда бы Даша не…

— О чем ты? Разве можно упрекать кого-либо и себя самого… за подвиг?

Больше отец к этому, мне кажется, не возвращался.

В иерусалимской квартире, где все было пропитано особым воздухом священного города, поселилась вдруг и хроническая неправда. Мама не должна была узнать о Дашиной судьбе ни завтра, ни через десять лет, потому что день столкновения с истиной превратился бы для нее в день кончины. Все боялись «обнаружить» или проговориться. Сочинялись легенды о ежедневных показах «Маскарада» в далекой Риге, и о том, что тяжкая болезнь приковала мать Иманта к больничной постели, и о том, что по ночам и во все свободное от «Маскарада» время к той постели и Даша прикована. Такой маскарад был для нас испытанием невыносимым.

— Почему же она не звонит? — изумлялась мама, которая, поначалу ничего не подозревая, осталась почти той же, что и была. Разлука с дочерью — временная, как верила мама, — окрасила ее лицо не грустью, а напряженностью ожидания. Окрасила, а может, и украсила, потому что все душевные перипетии были на пользу маминой внешности. А в остальном она была той же…

Той же среди старика мужа, сразу одряхлевшего Анекдота, который анекдоты рассказывать перестал, и нас с Игорем, метавшихся между вынужденными фантазиями и выдумками.

Когда мама начинала все-таки подозревать, что со всеми нами нечто случилось, — не с Дашей, а с нами! — мы объясняли это трудностями дальних перемещений, ностальгией и растерянностью, которая непременно сопровождает переезды и перемены. «Не дай Бог жить в эпоху перемен!» — успокаивал я маму восточной мудростью.

Иногда отсутствие Дашиных звонков мы аргументировали даже тем, что на взморье, в доме Алдонисов, бастует телефон: «саботаж латвийских связистов и их антисемитское нежелание «по проводам» связываться с Израилем».

Ложь, легенды и умолчания не исчезали из дома ни на минуту. Для того чтобы мама задавала себе и нам поменьше вопросов, Абрам Абрамович хоть ненадолго нас всех «отвлекал»… То и дело он приводил нас к Стене плача. И мы припадали к той Стене лбами. Мама отдельно, а мужчины отдельно: так полагается. Но вслух не плакал никто. И только один закричал… Это был отец. И зарыдал. И стал биться о Стену, точно пытаясь ее проломить. Герой… когда- то не боявшийся ничего: ни вражьих засад, ни давки, устроенной сгинувшим палачом, ни чумы и холеры.

— Господи, верни нам ее!

Маму этот крик оторвал от Стены и швырнул к отцу. Будто все ее существо, сжавшись, предугадывало тот миг. Она прибилась к перегородке, как бы рассекавшей Стену на женскую и мужскую.

— Кого вернуть? Откуда? Кого?! Говори… Не смей больше молчать! Говори…

Когда-то, поднявшись защитить дочь на сцену Театрального училища, мама произносила каждое слово почти шепотом и очень внятно, стремясь вонзить его в совесть мгновенно затаившегося, онемевшего зала. Там, в зале, она видела Дашу… Сраженную, горестно поникшую, но живую. А тут дочери не было.

Абрам Абрамович, тоже ничего не страшившийся, вдруг побелел и судорожно потащил нас всех, мужчин, за собой — к тому месту, где перегородка кончалась. Туда выбежала и мама. Но выбежала не ко всем нам, от которых не ждала истины, а только к отцу:

— Где она? Ответь, наконец, где?!

— С ней, поверьте, все нормально, — как-то сумел проговорить Абрам Абрамович.

— Вы хотите сказать… что она в раю? — вымолвила мама. И сама испугалась. И опустилась на колени. — Простите… Что я говорю?!

Когда я много лет назад ворвался в ванную комнату, где сестра пыталась вскрыть себе вену, мой гипнотизирующий голос: «Ты убиваешь маму!..» — не только остановил роковое движение ее руки, но и заставил бритву с глухим недовольством удариться об пол. А кровь в Дашиной вене — заледенеть от ужаса. Пусть лишь на минуты… Но и это тогда помогло, а не только мохнатое полотенце, которым я туго перетянул запястье Дашиной руки.

«Ты убиваешь маму!..» Это каждый обязан произносить, адресуя себе самому, постоянно. Долг, который мы выполняем редко, велит провидеть: что сократит жизнь матери, а что и вовсе разрушит ее. Сроки бытия нашего предрешены. И все же… «Береженого Бог бережет». Мы обязаны беречь себя ради матери. И не покидать землю прежде нее. Ибо нет на свете большей жестокости… Осуществить тот долг, случается, нелегко, а то и немыслимо, ибо причины и следствия порой находятся в непостижимой дали друг от друга. Даша, помимо воли своей, уничтожила не только себя, но и маму… В ту свою последнюю ночь, когда слишком поздно вернулась с репетиции «Маскарада». Она повторила судьбу Нины Арбениной, словно бы продолжив генеральную репетицию в жизни.

Но еще более страшная судьба была уготована маме. Даша поступила опрометчиво, хотя это от нее почти не зависело. Никто там, на сцене, не шепнул ей: «Прекрати репетировать: ты убиваешь маму!» Увы, причины и следствия вообще не различают, не видят друг друга.

— Поклянитесь, что Даша… Поклянитесь! Я вас умоляю…

Ситуация нарушила все законы и традиции Стены плача, привыкшей к молитвам или молчаливым страданиям. Камни вобрали в себя столько человеческих бед, надежд и к небесам вознесенных молений, что стали напоминать прижавшиеся друг к другу могучие лбы, которые погрузились в бездонную, неразрешимую думу о дорогах людских. Но даже они, ко всему привыкшие, казалось, стали в те минуты еще выпуклей от внимания, а может, сочувствия.

— Поклянитесь…

— Клясться нехорошо, — чуть слышно ответил Абрам Абрамович. — Не положено клясться…

— Один раз в жизни… Ради меня… поступите нехорошо! Я прошу… Я очень прошу!

«Я прошу!» Сколько раз за последнее время произносили мы эти слова вслух, а еще чаще мысленно. И всегда «прошу» звучало, как «умоляю», как «заклинаю».

— Поклянитесь!

— Клянусь, — проговорил за нас всех Абрам Абрамович.

— Чем?

— Своей собственной честью.

— Нет… докажите мне… — Мама теряла не только власть над собой, но и сознание.

И все же ей нужно было немедленно, не ожидая доказательств, за что-то уцепиться. И она поверила клятве. Даже извинилась:

— Простите.

Иерусалим, не вознесшийся гордо, не воспаривший, а с чувством достоинства поднявшийся над долинами и холмами минувших кровопролитий, чьих-то временных побед и временных поражений, что поначалу кажутся вечными; Иерусалим, величественно простершийся над историческими пропастями и взгорьями, он, Иерусалим, не утратил доброй способности вглядываться и в каждое лицо человеческое. Однако он, чудилось мне, нарочно прикрылся ранними сумерками, чтобы не заглядывать в мамины глаза, успокоенные доверием к чести и клятве Абрама Абрамовича. Пусть верит…

— И как же вы все-таки ей докажете? Ведь в конце концов она потребует этого, — сказал я, поотстав от остальных членов семьи, понуро изучавших отшлифованные веками и тысячелетиями твердыни под своими ногами. В Иерусалиме непрерывно — то глазами, то плечами, то ногами — задеваешь тысячелетия. — Как вы сумеете доказать?

— Еще не знаю.

— Да-а, нелегка ложь во спасение.

— Надо будет завтра… непременно надо будет как-то ее отвлечь.

«Есть такой анекдот»… Эти слова не смели уже звучать в нашем доме. Юмор, в спасительную силу которого я всегда верил, оказался бессильным. И даже кощунственным. Он не мог более развлечь и отвлечь. Но Земля Обетованная способна была не только «отвлекать» от всего, кроме себя самой, но одновременно и магически к себе привлекать. В ней не было ничего окостеневшего от времени, застывшего в музейной почтительности, но все вокруг выглядело «историческим чудом». И все хотелось назвать не достопримечательным, а «достозамечательным», если бы существовало подобное слово.

Абрам Абрамович не переставал завораживать маму святынями Святой Земли. Мы неустанно открывали для себя и мамы обетованность того, что простиралось вблизи и вдали.

Чтобы исчерпать эти открытия и завершить наши автобусные маршруты, целой жизни бы не хватило. Поэтому на следующий день мы снова отправились в путешествие по городу городов и его окрестностям…

Псалом 137-й гласит: «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя. Прилипни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя…»

— Но чтобы запомнить, надо видеть и видеть! — провозгласил в экскурсионном автобусе Анекдот, переставший доверять философской целительности анекдотов.

— Удивительно… но всякий раз мне чудится, что я вижу этот город впервые, — отрешенно произнесла мама.

— Как лицо прекрасного человека, в котором всегда обнаруживаются новые покоряющие черты! — с воодушевлением поддержал Абрам Абрамович. И взглянул полуукрадкой на лицо мамы.

Мне же отправиться в то путешествие не довелось: за полчаса до отъезда меня срочно вызвали к пациенту.

Мама обнимала и притягивала к себе Игоря: меня она имела возможность обнимать и притягивать каждый день.

Отец удалился на заднее сиденье и, сгорбившись, привычно опершись на палку, думал о дочери. Наверное, это было так: ни о ком и ни о чем ином он думать уже не мог. Несчастья, я понял, иногда обладают мощью непреодолимой: им на милость, а точней, на расправу сдаются и стойкость, и героизм.

Автобус в очередной раз затормозил возле старинных домов, которые гид-репатриантка упрямо и раздражающе именовала «экспонатами». Шофер широко распахнул двери, как распахивают гостеприимные объятия. Гид-репатриантка не упускала ни единой возможности доказать: хотя я здесь недавно, мне столь досконально уже все известно, будто я появилась на свет именно тут. Самоутверждение было для нее дороже других «утверждений». А легендарный город был, похоже, лишь поводом «доказать»… Экскурсию она вела «индивидуально», по-своему. «Так ей казалось», — сообщил мне потом, через много времени, Игорь, припоминая все детали того путешествия.

Вы читаете Сага о Певзнерах
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату