— Сомневаюсь. В храбрости твоей сомневаюсь! И в верности…
— Ну, знаешь…
— И всюду страсти роковые… — проскрипел заброшенный химик.
— Гораздо страшнее следующая строка, — откликнулась мама. — «И от судеб защиты нет…» И правда нет, если кругом отступники.
Нарком продуманно задремал.
Мама в очередной раз распахнула форточку:
— «Я б хотел забыться и заснуть»?
Нарком не вышел, а прямо-таки выскочил из своей дремы:
— Зачем же мне забываться? По какой причине?
— Гораздо важнее следующая строка: «Но не тем холодным сном могилы…» — поучительно взял, по его мнению, у мамы реванш старичок-химик.
— От партийной совести никто из нас не отступал! — с новой силой вскипел, но уже не поднимаясь с дивана, комкор.
— Я не знаю, что такое партийная совесть. И чем она отличается от обычной. От человеческой… Тем, что приказывает бросать людей на произвол судьбы? И вчерашних друзей считать сегодняшними врагами?
Подобно бабушке мама стояла на своем до конца. Пусть в иных ситуациях, но до конца.
— У вас за стенкой не слышно? — прошептал химик.
— Дом строили до революции. Поэтому в нем не стенки, а стены, — ответила мама.
— Разве до революции строили лучше? — попытался образумить ее старичок-химик.
— Я человек военный! — внезапно объявил зачем-то комкор.
— Значит, либо командующий, либо подчиняющийся?.. И то и другое — беспрекословно?! Но ведь ты был с Пашей в одной камере смертников. И понимаешь, что ему было бы легче… если б его тогда расстреляли. Хоть знал бы за что!
— Вы, стало быть, продолжаете считать, что сейчас могут, так сказать… ни за что? — Старичок-химик вновь штыкообразно заострил свое тельце.
— Но ведь он был далеко… Защитить на таком расстоянии?.. — впервые с виноватостью в голосе произнес комкор. — Ты представляешь себе, где это самое Приморье?
— «Чтобы с боем взять Приморье…» — возбужденно пропела мама. — Когда-то ты брал его с боем. А сейчас, думаю, не взял бы. Раньше бы доскакал на выручку, а теперь и на самолете не долетишь!
«Не хватает еще, чтобы она пропела: «Конная Буденного, дивизия, вперед!» — подумала я.
— Тогда я бился с недругами… с кровавыми недругами, — ответил комкор, забыв, вероятно, что недавно назвал врагами людей, подобных приморскому Павлу.
— Те, которые арестовали Пашу, тоже недруги. И тоже кровавые! Но, так сказать, «родные», свои…
Так вот почему я ни разу у нас этого Пашу-Павла не видела: он жил в Приморье.
Отец давно собирался вступить в разговор. Но со своей интеллигентностью никак не мог встрять, найти подходящее для этого место. Наконец, улучив паузу, он сказал:
— В такое время мы не должны конфликтовать. Надо быть вместе.
— Всем вместе? Или за исключением Паши? — внезапно спросила мама.
Ее слова не сдавались, а голос ослаб.
— Пашу мы обязаны вызволить, — ответил отец.
— Давно ждала, когда ты это предложишь… О чудовищной ошибке, — если нападение на человеческую жизнь можно назвать ошибкой! — надо немедленно сообщить товарищу Сталину. Он ужаснется!
Нарком встал и направился в коридор, впервые не посоветовавшись с отцом. По дороге он тайно метнул в маму короткий взгляд, который не был прощальным, а был восторженно-изумленным. Тайну его я успела перехватить.
В ту же ночь арестовали старичка-химика. Когда он пришел от нас, его уже ждали… Об этом сообщил отец, потрясенно примчавшись днем из своего наркомата. Прежде он никогда днем оттуда не отлучался: нарком мог обходиться без разных управлений и трестов, но без «мозгового треста» не мог.
Мама уже вернулась из мединститута: в тот день у нее была всего одна лекция.
Отец, не отрывая глаз от того стула, на котором вчера сидел старичок, рассказал, что в наркомат приходил следователь («галантный такой молодой человек с длинными восковыми пальцами») и два часа допытывался, что у нас накануне говорил старичок. Оказывается, он собирался использовать свою химическую науку, чтобы отравлять озера и реки.
— Академиком ему стать не придется… — прошептал отец.
— Если и от него мы отступимся! — ответила мама.
Она недолюбливала заброшенного родственника, но сейчас его забросили чересчур далеко. К тому же она не умела идти на попятную, как отец не умел забывать свои «святые долги». Так они и стояли друг перед другом посреди комнаты, не зная, как совместить эти тяжкие неумения с навалившимся на них временем.
— Пойди поиграй с Ларисой, — попросил отец почти таким же тоном, каким мама просила меня отправиться спать перед вчерашним ночным конфликтом.
Я подчинилась мгновенно, без капризов и хныканья. Было стыдно хныкать на фоне того, что произошло со старичком-химиком и с незнакомым мне человеком из Приморья, сидевшим до революции в камере смертников и в такой же камере сидевшим теперь, после революций, за которую он сражался. Однако внешне выполнив желание родителей, я его тут же нарушила, уже привычно прильнув ухом к двери.
— Надо сегодня же послать письмо. И написать о двух людях, за которых мы ручаемся, — не предложила, а потребовала мама. — Эти люди не одинаковы. Даже очень неодинаковы… Но одинакова причина беды. И с ней должно быть покончено! Обвинять их в измене? И не женам, не детям, а государству?.. Товарищ Сталин ужаснется!
Мама второй раз употребила этот глагол — дерзкий для того времени: величие не могло быть ужасающимся, содрогающимся. Величие могло быть только величием.
— Я подпишусь один, — спокойно произнес отец, взглянув на маму в упор глазами, с которыми нельзя было не соглашаться, если они того хотели.
— Почему?.. — по-вчерашнему неожиданно обессилев, спросила мама.
— Зачем же две подписи от одной семьи? Дай-ка бумагу… Может, еще Танюшу с Ларисой пригласить подписаться?
Отец объединил меня с куклой, что делал иногда и что было мне неприятно. Но в тот раз обида не кольнула меня: обижаться было нелепо.
— Одного я тебя не оставлю! — сказала мама.
— Где?
— Нигде… И на этой бумаге тоже.
— Две подписи от одной семьи?
— А нарком с комкором? — упрямо не желая оставлять отца в одиночестве, спросила мама.
— Они… я думаю, не подпишутся, — врастяжку ответил отец.
— Почему? Товарищ Сталин оценит их честность!
— Но письмо до
— Какое право он имел допрашивать замнаркома?
Отец уже понял что-то такое, чего мама не понимала. «Почему же он не объяснит ей? Почему?!» — трепыхалась я возле дверной щели. Мне было страшно оттого, что отец подпишет и пошлет письмо, которое может дойти до «галантного с длинными пальцами».
Что такое «галантный», я не знала, но догадалась, что понятие это сродни слову «галантерея».
— Тогда подпишем вдвоем! — вновь обрела мама стойкость.
— Танюшу пожалей, — тихо попросил отец, уже не объединяя меня с Ларисой.
Внешне нарком и комкор выглядели совершенными антиподами: военный был типично военным, а штатский — типично штатским.
Одергивая под поясом высококачественную гимнастерку, комкор, наверное, бессознательно подчеркивал свою подтянутость и моложавую стройность. Он был прямым, как приказ. А обветренно-сухощавое лицо и седая охапка волос на голове напоминали о том, что он твердым, негнущимся шагом явился к нам из боев и походов.
— Прежде он не был таким «типичным», — без осуждения, но с грустью сказал как-то отец. — А потом насмотрелся фильмов, спектаклей про себя самого — и стал подражать актерам, исполняющим его роль. Но в сабельную атаку кинется по первому зову.
Это отец сказал, когда мне было лет шесть. Но я запомнила… А в одиннадцать с половиной подумала, что атаки бывают разные. И что в одни из них комкор кинется не колеблясь, а в другие — навряд ли.
Расслаблялся он только у нас на диване с гитарой в руках. В нем появлялось нечто раздольно-гусарское. И с неожиданными для него лиричными интонациями он пел про любовь. Не про ту, что закаляется в пекле сражений, побеждая разлуки, а про чужую и, безусловно, неведомую ему, заставлявшую кого-то страдать и даже погибать в тиши и при полном материальном благополучии. Он действительно вынес невыносимое и за гитарой хотел забыться.
— Битый-перебитый человек, — сказал отец в разгар спора о подписях под тем самым, как оказалось, даже для меня опасным, письмом. — А битые не хотят, чтобы их снова били. Второй раз в камеру смертников? Нам неведомо, что это такое. А ему ведомо!..
Нарком не был бит-перебит, но выглядел куда более истерзанным, чем все испытавший комкор. Рыхлое нездоровье как-то органично сочеталось в нем с никогда не ослабевавшей напряженностью. Она была в мыслях, в четко немногословных фразах и отредактированных движениях. Он не принадлежал ничему, кроме дела. Громада ответственности еще не успела раздавить его, с почестями отправить на привилегированное кладбище, но давила на него непрестанно. Он искал и находил спасение в нашей семье: отцовский «мозговой трест», тоже испытывавший повышенное давление, и мамина несказанная женственность были теми подпорками, которые, по моему представлению, не давали громаде обрушиться и уничтожить его. Нарком слыл выдающимся строителем и однажды доверительно сообщил маме, что «научился строить все, кроме личного счастья». Грусть его тоже была не рядовой, а по-наркомовски значительной,