Оставшаяся в одиночестве Мать вдруг заколотилась, забилась, зашлась в сумасшедшей пляске. Она безумствовала не от боли, хотя все тело ее было изъедено и обожжено спиртом, сейчас все ее существо было пронизано страхом и отчаянием, потому что голоса ее потомства — голоса, не слышные никакому другому уху, человеческому или змеиному, голоса, полные боли и ужаса — умолкали один за другим. Мертвые. Исчезнувшие. Не продлившиеся. Безвозвратно оборвавшие ту цепь, которую по велению всемогущего инстинкта они сберегали и продлевали любой ценой, в том числе и ценой собственных жизней.

Одна. Мать яростно заколотила хвостом — не пугая врага, не предупреждая детенышей, а просто потому, что превратилась сейчас в сплошной комок ярости, жажды мщения и смерти. Она сама стала этой неудержимой, безжалостной Смертью — потому что ничем другим уже не могла быть.

Люди, беспорядочно сгрудившиеся вокруг огненного озера, пытавшиеся вырвать из него своих гибнущих товарищей или бессильно наблюдавшие за всем происходящим, вдруг застыли, увидев то, чего не видели никогда, чего не могли представить даже в страшном сне. Они увидели Кошмар — во плоти.

Гигантская, немыслимо огромная змея — кто из оцепеневших от священного ужаса людей мог бы сейчас сказать, какой длины была она? — вынырнула из логова, рухнув прямо в огонь. Она горела, пылало все ее тело от головы до хвоста, но она бросалась на охваченные огнем фигуры людей, наносила удар за ударом, не обращая ни малейшего внимания на залпы ружей, из которых открыли по ней огонь наконец-то пришедшие в себя люди, которые стреляли и стреляли, уже не думая о том, что картечь, вылетавшая из стволов, разит и их товарищей, даже тех, до кого не добрались еще зубы гигантской самки, вырвавшейся из своего убежища, чтобы убивать — и умереть.

И она умерла, иссеченная картечью, с выжженными глазами, без кожи, с обнаженными дымящимися мышцами. Умерла, лежа на погребальном костре, где уже догорало все ее потомство вместе с лежавшими там же людьми, противниками и жертвами с незапамятных для змеи и человека времен.

Кремер увидел фигуру с ранцем за спиной и подобием винтовки в руках, двигавшуюся к огромному выжженному кругу. Огнеметчик. С боезапасом, конечно — иначе шел бы в другом направлении.

— Боец!

Огнеметчик повернулся.

— Давай сюда! — приказал Кремер.

Армеец с погонами прапорщика удивленно воззрился на него, переводя взгляд с лица на нарукавную эмблему.

— Да забудь ты про мою блямбу, твою мать! — закричал майор. — Мент я, мент! Связной между нашими и твоим начальством!

— Так что надо? — буркнул прапор.

Кремер поставил контейнер на землю.

— Вот это. Спалить. К едреням. Чтоб воспоминания не осталось.

— А что, больше негде и нечем? У меня ж не паяльная лампа, — возразил огнеметчик.

— Слушай, — майор подошел к нему вплотную. — Ты знаешь, что там? Ты с кем воевал сегодня? Так вот их там две — и живые, понял? А надо, чтобы живых не было, ни одной. Ты понял, или нет?

Прапорщик недоверчиво посмотрел на Кремера.

— Товарищ майор, так у меня загущенная смесь… Ей в упор нельзя.

— А, ч-черт… На сколько отойти можешь?

— Ну, метров хоть на пять-десять надо…

— Отваливаем на пять — и вперед!

Он буквально потащил огнеметчика за собой.

— Хватит?

— Должно.

— Поливай, мать ее!

Боец приложил приклад пускового устройства к плечу. Раздался выстрел пиропатрона, и из ствола ухнула мощная струя пламени. Контейнер запылал так, словно сделан был из какого-то горючего материала. Коробка сжималась, оплывала, растекалась по земле, пока на обгоревшей почве не осталась уродливая черная и все еще догоравшая клякса.

— Спасибо, брат, — выдохнул Кремер. — Ты сам не знаешь, что сейчас сделал.

Прапор пожал плечами.

— Ну так я пошел?

— Давай. — И добавил уже вслед уходящему: — Спасибо, брат.

Майор обернулся, едва не столкнувшись с подошедшим сзади Бардиным. Подполковник морщился, словно от зубной боли. Потом помотал головой.

— Петр, Петр… Что же ты натворил?

— То, что любому из нас сделать полагалось бы.

— Башку снимут, — угрюмо проговорил Бардин.

— За свою не переживаю давно, — отрезал Кремер. — А спрос весь с меня.

— Да в спросе ли дело, — также негромко произнес подполковник. — Ты уверен, что нам оно не пригодилось бы?

— Знаешь, Олег, — сказал Кремер, — в этой жизни есть до хрена чего, в чем я не уверен. В дне завтрашнем не уверен. Не уверен, кому служу и кого от кого защищаю. Не уверен, что при всех присягах и уставах работаю я на страну свою, а не на дядю Сему. Не уверен что ты, в отличие от меня, во всем этом уверен. Но вот что я тебе могу с гарантией сказать: в том, что это — вот то, с чем мы сегодня бились и что я в этой коробчонке спалил — не должно быть ни у кого. Ни у нас. Ни у них. При том даже, что где они, а где мы — тоже еще задачка не из простых. Нам, человекам, и им, вот таковским гадам, вместе на одной планете — не надо.

Он помолчал и добавил:

— И в том еще уверен, что любителей экспериментов нашлось бы до хрена и больше. И у них. И у нас. — Он посмотрел на Бардина усталыми глазами. — Потому и коробочка, Олег. Дай-ка лучше закурить.

Алина стояла в нескольких метрах от кольца огня. Пламя было невысоким и несильным, но горело ровно, подпитываемое поступавшим к вырытой МЧС-никами канавке дизельным топливом. Гигантский, черный, выжженный круг. На котором уже не было никакого движения. Обгоревшие до черноты, кое-где до скелета даймондбэки. Множество даймондбэков. И несколько человеческих тел. Зинченко сказал, что там, где взорвалась цистерна со спиртом, погибших гораздо больше. Но туда ей идти не хотелось. Ей вообще никуда не хотелось идти: ни в штаб, ни домой, ни в свою лабораторию. Ни даже в морг, куда увезли тело Сергея. Она просто стояла у кромки огня и смотрела перед собой невидящими глазами.

В отблесках пламени видны были усталые фигуры с поникшими плечами. Люди разговаривали между собой в полголоса, как на кладбище. А чем же еще был он, этот проклятый и несчастный треугольник, этот обычный жилой квартал, еще несколько дней назад полный детских голосов, лая разномастных собак, урчания машин и разговоров бабушек у подъездов?

Почему? За что? Глаза, воздетые в страдании и слепом гневе к небесам: за что, Господи?

Нет, вопрос этот, рвущийся из глубин исстрадавшихся, израненных душ, адресовать наверх не получается. Нечестно этот вопрос — туда. Алина вспомнила, как Вержбицкий говорил ей о лагере — немецком, в котором выживал целых четыре года, чтобы уже потом выживать с матерью еще пять в голодной и холодной сибирской ссылке. Старик-профессор рассказывал о книге, эпиграфом к которой стояло: Ludzie ludziom zgotowali ten los[9]. Люди людям приготовили эту судьбу. Она запомнила эту нехитрую и горькую фразу именно так, как произносил ее Вержбицкий: по-польски. Но по-русски, по-польски или по-английски это

Вы читаете Твари
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату