охладел. Искусством ухаживать за такой дамой он, конечно, не обладал. Подносить цветы, французские духи и конфеты он не научился и уж совсем не владел тем «легким тоном», которым обсуждались в ее кругу даже самые серьезные вопросы. Его спортивное платье в обтяжку не годилось ни для Карл-Юхансгате, ни для ее салона. В своей оригинальности он был почти смешон, однако не настолько, чтобы без промедления отвергнуть его.
Вспоминая потом свою молодость, он сказал: «Я никогда не понимал женщин, а вернее, они меня не понимали. Однако же они всегда были у меня на уме».
А теперь его мыслями завладела лыжница из леса у Фрогнерсетера. Она была полной противоположностью светской кокетке, любила спорт и природу, была отважной и веселой. А какие у нее глаза!
Он знал, что она известная камерная певица. Слышал и о том, что Ева заядлая лыжница и что она дочь одного из выдающихся людей Норвегии, зоолога Микаэля Сарса, профессора Христианийского университета. Еще лучше ему были известны имена ее братьев, профессоров Эрнста и Оссиана Сарсов. О матери Евы, фру Марен, он много слышал еще в Бергене, от людей, которым посчастливилось побывать на ее знаменитых воскресеньях. Но сам Фритьоф еще не встречал никого из этой замечательной семьи, хотя давно уже собирался побывать у профессора Оссиана, чтобы побеседовать с ним о зоологии. Теперь он пожалел, что до сих пор с ним не познакомился. Он страстно желал встретиться с фрекен Сарс и договориться с ней о лыжной прогулке, но прийти прямо к ней в дом без приличного повода? Он даже не был уверен, помнит ли она ту короткую встречу в лесу.
Нейтральным местом было кафе «Музыка» на улице Карл-Юхансгате. Сюда в обеденное время заходили дамы Христиании. Однажды он заглянул туда и действительно посреди толпы увидел стройную девушку. Это была Ева. Он поклонился, она взглянула на него темными, немного близорукими глазами, довольно критически, как ему показалось, но затем узнала и улыбнулась.
Это мгновение он запомнил на всю жизнь. Через восемнадцать лет — в 1907 году — в Лондоне, вспоминая первые их встречи и первые лыжные прогулки вдвоем, он писал Еве:
«...Ты была для меня словно свежий ветер из Мира, мне еще не известного, вдруг вошедшего в мое серое существование. ...Подумай, разве это не дивный подарок судьбы, что мы тогда встретились!
...И потом, я вспоминаю первую нашу лыжную прогулку и возвращение из леса. В тот день я обедал с Харальдом Петерсеном у его зятя, и мне очень хотелось пойти к вам, но я боялся показаться навязчивым и не пошел. Как я был глуп, но теперь, пожалуй, не стоит жалеть...»
Однако он уехал из Норвегии свободным, ничем не связанным человеком и написал прощальные письма лишь Марион и «прекрасной даме». Но он не забыл свою встречу с фрекен Сарс и только ее вспомнил в дороге, прислав какой-то пустячок из Шотландии и следующую записку:
«Эдинбург, 9.5.88
Собираясь покинуть цивилизованный мир, я прошу разрешения послать Вам то, что обещал, и сказать последнее прости. Через два часа мы отплываем на Север.
Надеюсь на встречу в добром здравии через шесть месяцев. С приветом
Ваш Фритьоф Нансен».
О первом свидании после возвращения из Гренландии отец рассказывал мне сам. Мы сидели и щелкали орехи и нашли орех-двойняшку. Когда отец положил в рот свою половинку, он вдруг рассмеялся: «Я уже один раз играл в орехи-двойняшки[76], и тогда я действительно выиграл».
Я спросила, как это было, и он ответил: «Да, об этом надо тебе рассказать. Это было сразу после моего возвращения из Гренландии. Я ехал на полной скорости по улице Карл-Юхансгате и увидел на тротуаре твою мать с подругой. Я выпрыгнул из коляски, подбежал к ней и взял за руку. «Двойняшки!» — крикнул я и поехал дальше, прежде чем она успела перевести дух».
Отец захохотал, вспоминая этот случай. «И что же ты потом потребовал?» — спросила я невинно. «Всю девицу — и получил ее!»
Думаю, что не так-то легко было ее «получить». Ева Сарс была девушкой, очень привыкшей к вниманию, красивой, талантливой и очень сдержанной, и ее еще надо было завоевать. Тетя Малли рас сказывала мне, как отец «осаждал» маму и не давал покоя ни ей, ни ее семье, пока не добился своего. Вероятно, он ей понравился с первой встречи и она была не на шутку влюблена в него уже тогда, когда он отправился в Гренландию, и дожидалась его возвращения оттуда. Я поняла это из письма, которое отец написал Бьёрнстьерне Бьёрнсону в августе 1889 года:
«Дорогой Бьёрнсон! Примите сердечную благодарность, мою и Евы, за Вашу телеграмму. Ева спрашивает, помните ли Вы еще слова, которыми утешали ее, когда я был в Гренландии: «Вот увидите, Вы получите своего Нансена»?
Так оно и вышло, и, я думаю, Вы согласитесь со мной, что лучшей награды я не мог бы придумать себе. Я чуть было не процитировал Ваши слова из стихотворения «Моя свита», но не стану».
Никогда еще Фритьоф не был так увлечен женщиной. Редко встретишь такое сочетание врожденной жизнерадостности и глубокой серьезности, юмора и достоинства, доброты и царственного презрения к мелочным условностям. Она была умна и уверена в себе, но в то же время трогательно наивна во многих вопросах.
Вдобавок она была и хороша собой. Маленькая головка, большие живые глаза с длинными ресницами, изящно очерченные брови, ясный и чистый профиль, энергичный подбородок. Стройная, гибкая фигура.
Главным, однако, была не внешняя красота, а красота и богатство ее внутреннего мира.
Только о ней он теперь и думал, не зная покоя ни днем, ни ночью. Если нельзя было увидеться, он писал ей:
«Ева — что ты сделала со мной? Я и сам не пойму. Все, что раньше привлекало меня — красота природы, море, работа, книги,— все теперь стало неинтересным. Я смотрю на это, как бессмысленное существо, а мысли все кружат вокруг одной-единственной — вокруг тебя».
Для Фритьофа, жизнь которого всегда была такой наполненной, это было подлинным переворотом.
Он часто говорил: «Жизнь началась с Евы».
А сама Ева?
Она и в своем доме, и в мире искусства привыкла видеть значительных людей, но этот человек не был похож ни на одного из тех, кого она встречала раньше. Его независимый образ мыслей, его подвиги, его титанические замыслы — все было сказкой!
То, что он не принимал на веру ходячих мнений, а сам хотел докапываться до сути вещей, часто вразрез с общепринятым мнением, было ново для нее. Она росла под влиянием высокоодаренных, утонченных людей, окружавших ее дома, людей, которых она любила и уважала. Веселая и беззаботная, она на многие вещи смотрела глазами братьев. Ей самой никогда не приходило в голову докапываться «до сути вещей». Поэтому она еще не задумывалась о том, во что, собственно, «верует». Как и Фритьоф, она не была склонна к какому бы то ни было мистицизму. Однако и философствовать она не любила.
Фритьоф, напротив, с ранних лет привык думать и разрешать свои сомнения сам. Он во всем полагался только на себя и считал, что нужно иметь свое собственное, а не чужое мнение. Христианская вера, в которой его воспитали, была для него слишком тесной, и, поняв, что она несовместима с законами природы, он тут же от нее отказался. Это не поколебало его уважения к родителям. Их высокие моральные принципы наложили на его мировоззрение неизгладимый отпечаток, они-то и побуждали его к бескомпро миссному самопознанию.