седые от пыли бездомки. Над костром в котелке булькал и пенился грязным наваром шулюм – жиденькая кашица-размазня. Полунагой нескладный парень выжаривал над огнем вшей из рубахи.
– Гинь, бесопляс, натрясешь тут мне, – отгонял его суетившийся у котла старичишка.
– Наваристее будет, с говядиной! – ухмыльнулся парень.
Старик хлеснул его горячей мутовкой по голой спине. Парень с воем отскочил, ногтями соскоблил прикипевшую к спине кашу и съел ее.
– Уу, облизень! – погрозил старик.
Рядом переобувался мученый мужичонка с козлиной мордой и глазами, полными печали.
– Отколь бредете, старинушка?– спросил он.
– Из Калуги, родимый.
– То-то, слышу, разговор у вас тихий да кроткий, расейский... Тутошний народ, господь с ним, буен, и голосья у всех рыкающие.
– С благовещеньева дня идем, отощали.
– Далече?
– Куда глаза ведут.
– Жива ль земля калужская?
– Не спрашивай, милостивец. [40/41]
– Туго?
– И-и-и, не приведи бог!
– Голодно?
– Чего не голодно! Оков ржи пятнадцать алтын, овса оков десять алтын... Которые с семьями, помолясь, в Литву побрели.
– Худо.
– А вы чьих земель будете?
– Мы, отец, костромские.
– Куда путь правите?
– На низ,