трудно и почетно исследование невиданных материков, тех пространств обитания человеческой души, которые представлены на этой земле разнообразнейшими народами. Проникнуть в загадочные души аборигенов Арктики не менее почетно и трудно, нежели проникнуть в широты, покрытые ледяными полями… Я восхищаюсь вами, мистер Макленнан! Ваши наблюдения неслыханно обогатят науку, ибо они будут сделаны не со стороны, а как бы изнутри.
— Вы глубоко ошибаетесь, — горячо возразил Джон. — Никто не хочет меня понять, и никто, даже моя мать, не может поверить, что я поселился здесь, не имея иных побуждений, кроме желания жить обычной жизнью северного человека. И ничего больше, поверьте мне!
На лице прославленного полярного исследователя появилось выражение любопытства и некоторого замешательства.
— Извините, но я не хотел вас обидеть, — пробормотал он.
— Я уже отвык обижаться на это, — улыбнулся Джон. — Только и мечтаю, чтобы эта земля всегда принадлежала тем, кто живет на ней, чтобы порядки, заведенные испокон веков и проверенные жестокими испытаниями, остались и служили сохранению этих людей…
— Вы удивительно повторяете вслух то, о чем я думаю на протяжении многих лет, — задумчиво проронил Амундсен. — Эти мысли возникли у меня еще тогда, когда я зимовал у южного берега земли короля Уильяма. Тогда я впервые познакомился с эскимосами и испытал на себе не только их радушное гостеприимство, но и убедился в их высокой нравственности…
— Превозносить какие-то особые нравственные качества этих людей так же ошибочно, как и недооценивать их, — заметил Джон. — Суть в том, что чукчи и эскимосы совершенно такие же люди, что и остальное человечество. Видеть подвиг в том, что я живу вместе с ними, значит отрицать в них наших братьев…
— Извините, не совсем понимаю вас, — вежливо перебил Амундсен.
— Если бы я поселился среди волков и жил их жизнью, или, скажем, среди медведей, или любых других животных — это тоже бы рассматривалось как подвиг, как необычное состояние человека, как ограничение его человеческих потребностей во имя науки, — пояснил Джон. — Но ведь я живу среди людей! Так в чем же моя необычность, моя исключительность? Быть может, только в том, что теперь моя жизнь, как и жизнь моих земляков, больше всего соответствует человеческой?.. Извините, я не собираюсь заниматься никакими исследованиями — ни этнографическими, ни антропологическими. Я считаю это оскорбительным по отношению к моим друзьям и ко мне тоже…
— Простите, — еще раз пробормотал Амундсен. — Я никак не хотел вас ни обидеть, ни оскорбить… Я только хотел напомнить вам, что у всякого цивилизованного человека есть долг перед человечеством. Есть расовые предрассудки и узкий взгляд на вещи и явления. Для разоблачения мерзких измышлений насчет неполноценности малых народов ваши свидетельства были бы необычайно ценны… И потом вспомните: все цивилизованные люди, которые по тем или иным причинам попадали в сходное с вашим положение, считали своей обязанностью написать об этом. Ну если не научный трактат, то хотя бы живые наблюдения и какие-то мысли. Да и не может быть, чтобы вы не вели дневника!
При упоминании о дневнике Джону стало вдруг так стыдно, будто его уличили в чем-то непристойном. Он опустил глаза и виновато признался:
— Уже много времени я не притрагивался к бумаге.
— И напрасно, — мягко заметил Амундсен. — Я бы мог пристроить ваши сочинения в приличном издательстве. Я уже не говорю о чести и гонораре. Взгляните шире. Вашими записками заинтересуются такие высокие международные организации, как, например, предполагаемая Лига Наций. Может быть, удалось бы добиться международного закона, охраняющего северные народности, их культуру и собственный уклад жизни…
— Точно так же, как создаются заповедники для редких животных или… Да за примерами ходить далеко не надо — индейцы в Канаде и Соединенных Штатах!
— Да, но я говорю не к тому, чтобы повторять прошлые ошибки, а предотвратить будущие! — раздраженно возразил Амундсен. — Не забывайте, что большевистская власть находится совсем рядом с вами — в Анадыре и Уэлене!
— Почему все предостерегают меня, а не Орво, Ильмоча или Тнарата? — с болью в голосе воскликнул Джон.
Кто-то поскребся в тонкую дощатую дверку. Джон открыл дверь и увидел Пыльмау. Она глазами звала мужа.
— Извините, — Джон вышел в чоттагин, прикрыв за собой дверь в каморку, в которой остался великий путешественник. — Что случилось? — спросил Джон.
— Ильмоч приехал.
— Не хочу я с ним разговаривать! — отмахнулся Джон.
— Но он хочет сказать что-то очень важное. Он был близко от Анадыря, — Пыльмау смотрела на мужа умоляюще.
Подчинившись взгляду, Джон нехотя спросил:
— Ну хорошо, где он?
— В пологе, чай пьет, — ответила Пыльмау и с готовностью приподняла меховую занавесь.
Ильмоч сидел в одной набедренной повязке и шумно тянул с края блюдца горячий чай. Он держал журнал и с любопытством рассматривал картинки.
— Давно я не видел своего друга! — подобострастно произнес Ильмоч. — Привез я тебе подарки разные — пыжика на зимнюю одежду, оленьего мяса… Слышал, приехал к тебе капитан со вмерзшего корабля. Капитаны — они любят оленину…
Джон уселся напротив непрошеного гостя и взял в руки чашку с чаем. Неуютно ему стало в собственной яранге: редко выпадали дни, когда семья вольготно располагалась в пологе, всегда гости, приезжие…
Ильмоч повздыхал, почмокал губами, сделал пристойные намеки, но, убедившись, что у Джона спиртного нет, начал:
— Привез я тебе новость про страшное кровавое побоище в Анадыре. Прошлой зимой там стала новая власть — Ревком называется. Самая голытьба там верховодила. Даже чуванец Куркутский пристроился к ним. У самого ни оленя, ни ружьишка, ни сетенки, а тоже — во власть захотел! Прихватили новые начальники все продовольственные склады и давай раздавать товары всяким проходимцам, тем, кто прокормить себя не мог и от этого бедняком прозывался. Властвовал этот Ревком не только в Анадыре. На собаках поехали гонцы в Марково, в Усть-Белую. Как приезжали, так и начинали сулить новую жизнь — власть бедных. Грозились отобрать оленей у тех, у кого большие стада. Находились такие, которые слушали и выбирали новую жизнь, а во главе селений самых оборванцев ставили…
Ильмоч зачесался, стараясь достать короткой рукой середину спины. Он долго кряхтел, пока ему на помощь не подоспел Яко. Мальчик поскреб худую, с выпирающими позвонками спину оленевода, исполнив долг почтения к старшему.
— Ну, а голодраным бездельникам делать все равно нечего. Обрадовались, горланить научились и давай рассуждать про новую власть да руки в чужие склады запускать. В Маркове почтенного купца Малькова без штанов оставили, так тот ходил и выпрашивал себе хоть какие…
Ильмоч подставил чашку, и Джон машинально наполнил ее.
— Говорили ревкомовские много и складно. Подвесили лоскут на доме уездного правления, а к стене треневского дома каждый день клеили белые листы, испещренные словесными значками… А этот самый чуванец-хвастун Куркутский прикидывался, что разумеет значки.
— А что же дальше было? — в нетерпении спросил Джон.
— Да ты слушай! — спокойно ответил Ильмоч. — Тех, кто был заточен в сумеречный дом, понемногу выпустили, велели работать, а кое-кого послали на другой берег лимана, где угольные копи… Так все бы и обошлось, если бы не вечная охота белого человека властвовать. Те, кого свергли, собрались и обложили дом, в котором снова на разговоры собрались ревкомовские. Там их и похватали.
— Значит, Анадырь вернулся к старой власти? — спросил Джон.
— Слушай, — спокойно и наставительно сказал Ильмоч. — Тех, которых похватали, затем постреляли на льду анадырской речки Казачки. Целились в них, будто в зверей — страх было глядеть, говорят… А на тех, кто ездил в другие селения, устроили засаду и тоже постреляли…
Ильмоч допил чашку, вынул из-за щеки кусочек пожелтевшего сахару и аккуратно положил на край блюдца.
— А крови-то пролилось! — вздохнул он.
— Выходит, в Анадырь вернулась старая власть? — переспросил Джон.
— Да нет, снова взяли верх большевики, — ответил Ильмоч. — На большом пароходе теперь приехали другие, похватали тех, кто не успел удрать в Америку, снова повесили красную тряпицу, а расстрелянных похоронили по русскому обычаю в ящике, а над ними поставили не кресты, а столбики с красной звездой. И стреляли вверх три раза.
— А что же народ говорит? — встревоженно спросил Джон.
Ильмоч широко зевнул, обнажив стертые, чуть желтоватые, но еще крепкие зубы.
— А народ ничего не говорит. Оленные откочевали подальше от Анадыря. Анадыровским теперь долго не видеть оленьего мяса. Пусть жрут свою тухлую кету!
Ильмоч пристроился у задней стенки полога и закрыл глаза, намекая, что устал и хочет спать.
Джон взял в руки журнал «Нейшнл джеографик», полистал и нашел статью о себе: «Белый среди дикарей Азиатской России». Глаза сами побежали по строчкам.
«…Низкая полоска берега между двумя скалами — вот начало земли, которую выбрал для новой жизни канадец Джон Мак-Гилл Макленнан, уроженец города Порт-Хоуп на берегу Онтарио, воспитанник Торонтского университета.
Около десяти лет живет этот человек среди дикарей Северо-Восточной Азии, перенял их обычаи, привычки, религию и даже завел себе многочисленную семью.
История началась поздней осенью 1910 года, когда шхуна, приписаннная к Ному и принадлежавшая промышленнику и торговцу Хью Гроверу, была затерта льдами у мыса Энмына, напротив косы, на которой располагались яранги чукчей, азиатских туземцев.
Моряки пытались взорвать лед вокруг корабля. Один из них, герой нашей статьи, получил тяжелые ранения кистей рук и был отправлен капитаном в Анадырскую уездную больницу, так как на протяжении огромных пространств Азиатской России с медицинской помощью дело обстояло неважно.
Чукчи за плату взялись доставить Джона Макленнана в больницу, а потом привезти его обратно в Энмын. Капитан же намеревался зазимовать возле этого стойбища.
Две упряжки отправились через покрытую снегами тундру в далекий Анадырь, увозя на нарте белого человека.
Через несколько дней подул ураган с юга и оторвал припайный лед, образовав значительную полынью, по которой могла двинуться шхуна. Капитан не замедлил воспользоваться случаем и дал команду запускать машину и поставить паруса.