тихо и скрытно шевелится глухая и одинокая, ушедшая в себя тоска.
Тоска Минаевой имела свои причины. Первая — была болезнь. К опухолям и болям в боку и пояснице присоединился сухой и колкий кашель, не дававший спать по ночам. Это было уже не воспаление почек, а что-то другое. Сердце то колотилось, как пойманный в силок снегирь, то, казалось, совсем останавливалось и после жуткой паузы начинало медленно перебирать заржавелыми клапанами. Температура поднималась временами до того, что фельдшерица теряла сознание и начинала бредить, то падала настолько, что с трудом прощупывался пульс, и тело, теряя свой вес и размеры, испытывало необычную, похожую на смерть слабость.
И оттого, что слабость все увеличивалась, болезнь развивалась и неоткуда было ожидать помощи, Минаева пришла к убеждению, что она больше никогда не встанет. Это была вторая причина ее тоски.
И третья причина была любовь. Минаевой казалось, что искренне и горячо она любит впервые. Этот человек не походил на тех, кем она интересовалась раньше. Его любовь была странно неотделима от всего, чем он занимался с утра до вечера — каждый день. И, может быть, потому Минаева чувствовала себя с ним неуверенно, а без него одиноко. Последнее время Неретин заходил реже, и несколько дней уже и совсем не заглядывал. Она не могла забыть, как ее бросили одну с ребенком на руках и она принуждена была укрыться от алчных и от укоризненных взоров в далекую Улахинскую долину. Это тоже была одна из причин ее тоски. Все это было очень просто и обыкновенно.
Минаева услыхала детский плач и шарканье босых ног по полу.
— Кто там?.. — спросила она как могла громко.
В комнату, всхлипывая, вбежала в нижней рубашке растрепанная дочь Барковой. Ее мелкие глаза от ужаса разлезались в стороны, из них по давно не мытому лицу бежали одна за другой грязные слезинки.
— Мамка умирает… родить не может… Тетя, милая, помоги-и!..
Из каждой трещинки сломавшегося детского голоса звучала мольба страдающего взрослого человека. Минаева никогда еще не видела таких испуганных глаз и не слыхала такой отчаянной мольбы из детских уст.
— Давно родит? — спросила ласково.
— Не зна-аю, я ничего не знаю… Тетенька, милая, помоги-и…
Сонька упала на колени и, уткнувшись носом в одеяло в ногах у фельдшерицы, забилась в истерике.
Минаева попыталась встать. Острое колотье в боку бросило ее обратно в подушку. Она сжала губы, чтобы не закричать, и, держась за спинки стула и кровати, все-таки встала. Пол уходил куда-то из-под ног, и комната в красных кругах плыла перед глазами.
— Беги, позови к маме бабку Наумовну, — сказала она Соньке.
С трудом нащупала туфли и сунула в них трясущиеся ноги. Не заботясь о том, что может встретить людей, натянула прямо на нижнюю рубашку тонкий больничный халат. Вынула из сундука щипцы и марлю и, хватаясь свободной рукой за встречные предметы, пошла.
На улице она совсем не чувствовала своего тела. Ей казалось, что она плывет по воздуху. Она знала только, что ей нельзя падать, потому что больше не хватит сил встать. В сыром тумане было холодно голым ногам. Она подумала, что простудится, но тотчас же решила, что теперь все равно. Почему 'все равно', она не знала, но эта мысль всецело овладела ею…
— Теперь… все равно… — несколько раз повторила она и радостно улыбнулась чему-то хорошему внутри себя.
Жена учителя лежала в том же положении, в каком ее увидела Сонька. Она уже не могла кричать и тяжело хрипела, корчась на одеяле.
Неизвестно, где взяла сил изнуренная болезнью фельдшерица, но, когда все кончилось, она исчерпала последнее, что имела. Мутная пелена заволокла ей мозг, надвинулась на глаза. Она почувствовала, что падает, и схватилась за что-то руками. Но это был окровавленный край барковского капота. Он потянулся вместе с ней, и, потеряв последние остатки сознания, Минаева медленно опустилась на пол.
В полутемной комнате раздался крик только что народившегося человека. Новый человек пришел из другого мира. Ему не было никакого дела ни до разлива, ни до измученной матери, ни до свалившейся с ног Минаевой, и крик его был беспомощен, но требователен.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Затор в верховьях Улахэ прорвался. Вода пришла в сандагоуские поля полуторасаженным мутно-оранжевым валом. Разнесла в щепки прибрежные фанзушки, проредила волостные забоки, разметала по полешку дровяные заготовки. Она наполнила долину желтопенным водостремом от выгоревших на западе сопок до верхнего обрыва, что тянулся за Солдаткиным лугом. Сандагоуская забока гнулась по течению, как трава, и столетние ясени, впившись мозолистыми корнями в землю, злобно тряслись и ревели под водяным напором.
Над взбаламученным селом стоял редкий предутренний туман. Лесовики с руганью поспешно сматывали палатки. Вода грозила затопить луг. Разбуженный народ бежал к берегу. Лошади, выломав двери сараев, с неистовым ржанием метались по улицам. Где-то беспомощно и дико плакали ребята, и в общем разноголосом реве плач их был странно тонок и жалобен.
Пока разошелся туман, весь Улахинский берег, отступивший к самому селу, запестрел людьми. Больше всего собралось у того места, где дорога в забоку, миновав последнюю избу, исчезла под водой. В колышущейся толпе, как всегда, нарочито громко голосили бабы. Немного в стороне отдельной кучкой стояли лавочник Копай, мельник Вавила, Барков и таксатор Вахович. Они еще не совсем протрезвились. Таксатор принес зачем-то подзорную трубу, хотя перед самым носом был лес, не дававший смотреть далеко.
Жмыхов поставил у воды вешки — узнать, прибывает ли вода или нет. Вода прибывала. Он подошел к группе стариков. Лица их были покорны и бледны.
— Хлеба, считай, подчистую, — растерянно говорил сельский председатель.
— Шут с ними, с хлебами! — рассердился Жмыхов. — Стоишь тут и болтаешь. Индюк — ясное дело. Полдеревни в поле — вот в чем задача…
— А ты что за указ?.. — обиделся председатель. — Полдеревни в по-оле!.. Сами знаем. Утопли все давно, во как. Нам в петлю лезти, что ли? У меня, может, у самого баба тамо-ка…
Жмыхов насупился.
— Глядите!.. Кабан!.. Дикой!.. — закричал кто-то.
Из леса по направлению к берегу, играя на солнце мокрой щетиной, плыл похожий на громадного ежа дикий кабан. Его сильно сносило, но он уверенно рассекал воду мощной грудью, и со своей клыкастой, вытянувшейся вперед головой, прижатыми ушами и горбатой щетинистой спиной казался людям странным, неведомо кем пущенным снарядом.
— Эй, эй!.. Чух!.. Чух!..
В кабана полетели камни и палки, но ему уже не было выбора. Кто-то побежал за ружьем. Кабан выскочил на берег. Мутноглазый парень без шапки хотел ударить его палкой. Кабан фыркнул и, свалив парня с ног, ринулся в толпу.
— У… у… ух!.. Ай-яй!..
Толпа раздалась, и разъяренный зверь с хрюканьем промчался мимо. Несколько человек с визгом понеслись вдогонку.
Жмыхов размышлял: 'Фанзу Кима вода не достанет, фанзу у Тигровой пади — тоже, Неретину заимку — тоже… Холмов в пади много, на холмах лепятся люди, как мыши. Часов через пять многие холмы зальет… Надо перевозить людей с холмов к обеим фанзам и на Неретину заимку… В деревню возить далеко…'
— Стой-ка сынок! — ухватил он под руку бежавшего мимо Гаврюшку. — Найди Каню, заложите кобылу, везите сюда лодку. Мою лодку. Знаешь?.. 'Часа два помедлить — опоздаем. Многие потонут, ясное дело… Слякоть народ — тьфу!..'
Раздвинув толпу, черствой деловитой походкой прошел на берег Неретин.
— Слушай, Иван Кириллыч, — сказал Жмыхов, — в поле живого народа на холмах, как мышей в гнездах. Придумать бы што, а?
— Товарищи!.. — закричал Неретин во весь голос.
Людские головы вопросительно посмотрели в его сторону. Он вскочил на пень и, чувствуя какую-то необычную легкость во всем теле, раздельно и резко бросил два слова:
— Лодки давайте!..
Ответные голоса прозвучали растерянно.
— Каки наши лодки?.. Долбянки, душегубки…
— Нельзя по такой воде — верная гибель…
И все заволновались, виновато замахали руками.
— Нельзя… конечно… и рады бы…
— Где уж…
— Душегубки ведь…
Из толпы выскочил, даже не выскочил, а вышматнулся, как кусок звериного мяса из-под тигровой лапы, горбатый крепкорукий Антон Горовой. Шрам на его дрожащей щеке казался багровым ремнем, рычавший голос его был не человечьим, а звериным.
— Лодок нет?! У Копая двадцать шесть лодок! На-кось выкуси, — вон он смеется!..
Как по команде, все головы повернулись туда, куда указал трясущийся морщинистый палец Горового. На горке, криво улыбаясь, стоял лавочник Копай, а возле него побледневшие Барков, таксатор и мельник.
— Вот верно, — сказал чей-то удивительно спокойный голос. Стоящей в толпе Марине показалось, что это был голос Дегтярева.
Головы снова повернулись к Неретину. Было в разноцветных мужичьих глазах странное любопытство и ещё что-то другое. В это мгновение все происходящее в последние недели представилось Неретину в виде тяжелой неповоротливой цепи. Было в ней одно звено, которое нужно было нащупать и