Никто не слушался.
— Кому-нибудь слезти придется — порядок навести.
— Давай я! — вызвался Дегтярев.
Плоскодонку подвинули ближе. Оттолкнувшись ногами от днища, Антон прыгнул прямо в людскую кучу. Суденышко рванулось в сторону и закачалось.
— Осади назад!.. Раздайся!.. — закричал Антон, радуясь случаю расправить глотку. И, упираясь в грудь толстой бабе, совсем весело: — Задницей нажимай, тетка! Эх, вы-ы!
Ему удалось оттиснуть толпу немного назад. Лодка причалила. Бестолково, по-овечьи копошились на маленьком островке люди. И потому, когда отсчитывал Дегтярев восемь человек в лодку, казалось Кане, что отбирает он из собственного стада испуганно блеющих овец. Потный волосатый мужик старался из середины протиснуться к лодке. Он грозил Дегтяреву кулаком и кричал, обливая слюной сивую бороду:
— Куда баб отбираешь?.. Мужиков в перву очередь бери!.. Хлеба пропали, ежели мужики перетонут! С баб кака корысть?
— Вот мы тебя последним, — мальчишески злорадствовал Дегтярев, — а то и совсем бросим. Поорешь петухом — глотка здоровая.
Из ивняка одна за другой выскакивали в долину остальные лодки. На передней в солдатской форме Неретин.
— Поехали! — командовал Антон, перебравшись на свое место. — Ну-ка, девка таежная, приналяжь! — Веселыми полевыми вьюнами голубели у парня глаза, и от глаз тех, должно быть, играло голубем Канино сердце.
И снова вздувались у людей шеи, мокли рубахи, трещали в руках суставы, и снова горела вокруг лодок, переливалась жаркими расплавленными руками полая вода. Был весь день беспрерывной сменой людей и воды. От той смены рябило в глазах. От весел саднили плечи.
Когда поздно ночью причалили на отдых к фанзе у Тигровой пади, сказал Жмыхов:
— Уснем, ядрена вошь! Потому заслужили. Ясное дело.
И старый Тун-ло, вытряхнув в трубку остатки табаку, тоже сказал два слова — два слова за весь день! — раздельно и веско:
— Большая… работа…
Фанза набита людьми, как гольянами отмель. Спали и на воле, около костров. Огни виляли на темных водяных струях языками расплавленной меди. Заливала их сине-перая рябь волн — не могла залить.
Под черетяной крышей, в шуршащей загадочной темп крепко обхватил Антон Каню. И, чувствуя, как взыграло под рукой густыми таежными соками тело, о длинные Канины ресницы ожег два раза губы… А когда рванулась, был он уже далеко и из темноты кричал лукавым молодым баском:
— Не бойсь, девка! Не малая уж! Замуж выдади-им!
Весел и легок был смех. Бежал по струям, не тонул, обгонял воду.
Более суток, заглушая боль, метался Неретин по разгульным улахинским водам.
Более суток резал распаренный воздух его четкий солдатский голос, и все это время обливались потом, не щадили сил остальные гребцы. Звездным вечером Петрова дня свезли на незатопленную заимку деда Нереты последнюю партию. Мертвецами упали в колючее прошлогоднее сено, законопатив ржавые щели омшаника богатырским храпом.
В полночь Неретин вскочил. Усталой сонной походкой пошел к навесу. Вытащил старую дедову долбянку и, превозмогая ломоту в костях, спустил ее на воду. Выбрал самое легкое и крепкое весло. Сильно стиснул зубы, толкнул веслом от берега и, тихо качаясь на волнах, поплыл книзу.
Загадочно шипели под лодкой лиловые воды. Широкими плавными струями бежали за кормой. В их темной глубине веселыми зрачками огней мигали звезды. И с каждым взмахом быстрели у Неретина руки, сгонялась с мышц усталая ржавчина, и мысль — перелетная птица — бежала далеко вперед, через разъедаемые водою поля.
Не помнил, как обогнул забоку у речного колена и вылетел на бурливую стрежу. Не помнил, как все ниже и ниже сносило челнок, все дальше и дальше от цели — в черный пролом улахинских сопок. Очнулся, когда заскрипела под днищем земля и злобный собачий лай понесся с берега. Быстро сообразил: 'Хутор Нагибы'. Проковылял несколько сажен по воде.
— Пошла вон! — прогнал собаку суровым окриком.
Долго и настойчиво барабанил в дверь.
— Кой леший ломится? — глухо прошипело за дверью.
— Открой, свои!
— Хто свои?
— Неретин.
Сыро закашляла дверь, и из темноты сеней вывалился на порог черный мохнатый ком получеловечьего, полузвериного мяса.
— Какой водой али ветром? — хрипнуло из беззубой ямы. В густой медвежьей поросли дико вращались желтоватые белки.
— Водой, мил дед, водой… Дай, друже, лошадь. Завтра с племянником пришлю.
— Куда без дороги на ночь глядя?.. Ночуй. Чаю согрею. С медом, елова шишка, с медом…
— Не могу, ей-богу…
— А то ночуй?
— Нет, нет. Не могу.
— Твое дело. Кому бы другому, а тебе дам. Дам, дам…
Седлая лошадь, Нагиба долго возился в сарае.
— Прощай, елова шишка, — сказал напутственно. И хотя Неретин уже не мог его слышать, долго хрипел вослед: — Держись, мил друг, осинником. Осинником держись, осинником…
Таяли над сопками звезды. Хлестал по ногам свежий росистый осинник. Все вперед и вперед, неумело прижавшись к луке седла, рвался синеглазый Неретин. Ходили под ногами крутые лошадиные бока. На них мешалась с росой липкая, мыльная пена. И ядреный лошадиный фырк, оставаясь позади, долго бродил по кустам — не гас.
Когда забрезжил рассвет, заиграли пастухи, бабы погнали на пастьбу к сопкам коров, ворвался Неретин в село. Серым комком на исхлестанном лошадином крупе промельтешил по улицам и у крашеного аптечного крыльца, вспугнув полусонных кур, круто осадил лошадь.
Аптечная служительница в калитке протяжно звала теленка:
— Тялу-ушка, тялу-ушка!.. Сех… се-ох… се-ох!.. Иди сюда, про-орва!..
Увидела Неретина, метнулась к нему и зачастила быстро певучим бабьим бисером:
— Иван Кириллыч, батюшка, родно-ой… Скончалась Григорьевна-то, скончалась… ночью вчерась, роди-имый…
В охотку побежали из глаз дешевые старушечьи слезы. Потекли не нужные никому по желтой морщинистой мякоти.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В те дни и ночи непривычно быстро сменяли друг друга дела. А сами дни и ночи бежали, может быть, быстрее дел.
Одной такой ночью народился на многоглазом небе сладкоросый, травяной и ячменный месяц июль. Был он узкий, светло-желтый и сочный, как тоненький ломтик китайской дыни. И, должно быть, к его крестинам вошла в берега Улахэ.
Жарким июльским днем, спустившись ниже речного колена, вытаскивали мужики из-под гальки толстый стальной трос от парома. А вечером прискакала из Спасск-Приморска первая почта и привезла Неретину писульку. Были у почтаря черные от спелой черемухи губы. После воды черемуха зрела буйная и густая.
В правлении заседало волостное земство.
Твердый и угловатый почерк письма разобрал Неретин в перерыве.
'…События в Питере, как видишь, развиваются. Наш комитет раскололся. Меньшевики теперь отдельно, мы отдельно… В Спасск-Приморске создалась наша группа. Съезди, познакомься…'
Подписано было четко и просто, без закорючек: 'Продай-Вода'.
Дома старый Нерета починял снохам лапти. Руки привычно вдевали лыко, а голова думала совсем о другом: об убытках от разлива, о том, что плохо роятся пчелы, о больном старшем внуке, об единственном оставшемся в живых сыне. Когда думал о сыне, впервые рождалось в душе любовное, горделивое чувство. И потому ухватил Нерета бежавшего мимо трехлетнего внука за пузо и нарочито важно сказал ему:
— Иван-то, дядя твой, заседает… — Тона, однако, не выдержал и, щелкнув парнишку в пуп, весело крикнул: — Эх, ты-ы, пузырь!..
Иван вернулся поздно. Был он сухой и строгий в последние дни и, разговаривая с людьми, уже не бросался веселыми: 'Понял?.. понятно?..' Хрустел у Ивана в кармане свежий, только что написанный секретарем земской управы черновик протокола.
Слушали
1. О мероприятиях по борбе с будущими голодающими.
Постановили
У ково остался хлеб сбору 14 году и ранее свести в обчественные амбары употребить в засев будущево года. Мельницу и хлеб гражданина Шипова