— Поспеешь, козуля…
Жмыхов передал ей топор и винчестер.
— Прощай, старуха! — сказал жене подбадривающим тоном.
Марья не обиделась на обращение «старуха», хотя на загорелом лице ее не было старческих морщин, а черных волос не потревожила седина.
— Езжай, — ответила она просто.
Он столкнул нос лодки с берега и с неожиданной легкостью перенес на него двести двадцать фунтов своих костей и жил, когда лодка была уже подхвачена быстрым течением. Бурый пес бросился вплавь вслед за лодкой, но Марья отозвала его назад, и он долго недовольно ворчал, поблескивая вымокшей шерстью.
От хутора до Самарки верст тридцать пять. Надеясь на быстроту течения, Жмыхов редко брался за весла. Каня сидела у руля, а он дремал, лежа на носу, под журавлиную песню Ноты, и солнце высекало золотистые искры из его русых волос с рыжеватым отливом. Волос у Жмыхова — мягкий. Недаром сандагоуцы зовут лесника «Королем», а гольды 'Золотой головой'.
У Кани руки крепкие, а глаз острый. Нота тоже хитрая река — мечется то вправо, то влево. Лижет скалистые обрывы, водовороты делает. Белопенные водовороты злобно рычат. Кедр тянет с берега корявые мшистые лапы. За кедром непролазная темь да карчи.
В других местах веселее — березняк белеет серебряной корой. Вьется небо вверху меж ветвей иссеченной лентой, и зверь молчит под кустом, от жары разомлев, и пихта стоит прямо и тихо, как сон. Курится тайга медовыми смолистыми запахами…
— Комар прилетел, — сказал Жмыхов под вечер, — давно комара не было.
— Стало быть, дождь будет, — пояснила Каня.
— Ясное дело, будет. К тому и говорю.
Он выпрямился во весь рост и посмотрел вдаль. Нота вырвалась из кедрового плена и бежала по широкой безлесной долине. С боков долины — сопки. Ближе — черные, дальше — синие, а совсем далеко — голубые. На сопках — опять тайга.
Большая река Нота, а Улахэ еще больше. Нота идет в Улахэ на полтораста верст ниже Сандагоу, и в этом месте — Самарка. Есть еще ключ Садучар. Он пришел из голубых Сихотэ-Алиньских отрогов и вынес в самое сердце хлебных полей хвойный пихтовый клин. Растрепал Нотовы берега, взбаламутил спокойную воду, натащил тяжелых таежных карчей. Садучар — холодный и суровый красавец.
— Будем воевать, — сказал Жмыхов, заслышав его пенокипящий гул.
Он переменился с дочерью местами, снял снаряжение и засучил рукава. Были у него волосатые и жилистые руки.
Палило огнем вечернее солнце, дымилось небо тонкой пеленой, и воздух, полный невидимого речного пара, стоял неподвижен и густ. Волос Жмыхова горел на солнце золотой чешуей, а у дочери волос черный не мог спрятаться под кожаной шапкой. Кофта у нее совсем расстегнулась, и груди виднелись — румяные загорелые яблоки.
Темный пихтовый клин в пожелтевшей долине бежал на лодку. Садучар ревел тайфуном, пенился белыми сихотэ-алиньскими облаками. Лодка дрожала и металась на волнах, как испуганный конь, и резала кипучую пену. Каня опустилась задом на пятки и влипла коленями в днище. Был у нее монгольский пронизывающий глаз. Жмыхов впивался в реку веслом и кричал:
— Загребай нос!
Каня крепче врастала коленями в лодку, а руки ее действовали верно и точно, как железные рычаги машины. И когда, под самым обрывом, кренясь и поскрипывая бортами, судно пролетело наконец Садучарово устье, она откинулась на спину и засмеялась громко и весело.
— Ловкачи мы! — крикнула отцу сквозь смех из-за белых зубов и потянулась, свежая и гибкая, как улахинский кишмиш. — Нас голыми руками не возьмешь, — добавила горделиво.
— Ясное дело, — согласился Жмыхов привычной фразой.
Вспотевшее лицо его бронзовело под золотистой шапкой волос, и широкая грудь, курчавясь мхом в прорези воротника, вздувалась, как кузнечный мех.
Нота разрезала Самарку на две части. Человек на берегу мочил дубовые бочки в речном затоне.
— Эй, здорово! — крикнул ему Жмыхов.
Человек приподнялся и, прикрыв глаза от солнца мокрой рукой, долго рассматривал сидящих в лодке.
— Кажись, Король? — сказал он наконец. — Ну-ну, доброго здоровья тебе, — и тотчас же добавил: — И дочке твоей.
— Стрюк дома?..
— Со съезда приехал — все дома. Слышишь, в кузне гукает.
— С какого съезда? — удивился Жмыхов.
Но бондарь уже нагнулся и не слышал его.
Бабы стирали на плотах белье. Загорелые мальчишки барахтались в воде. В знойном мареве плавали позолоченные купола деревенской церкви. Жмыхов обогнул причал и пристал прямо у стрюковской кузницы.
— Кузнец!.. — позвала Каня Стрюка. После победы над Садучаром она чувствовала во всем теле избыток молодой и задорной силы.
Стрюк вышел из кузницы. Был он низкого роста, но коренастый, с чрезмерно длинными руками и мощными ладонями.
— Те-те-те… — защелкал он языком, стараясь изобразить на лице удивление. — Приехал Король и козу свою привел?.. Ладно. Куды, в Сундугу собрались?
Русские улахинцы звали волостное село не Сандагоу, а Сундуга.
— Есть такое дело, — в тон ему ответила Каня.
— Ну, тогда сбирай манатки, ночью дождь будет.
— Ясное дело, — подтвердил Жмыхов.
— Не ясное, а хмарное, — пошутил Стрюк, втаскивая лодку на берег. — Айда-те!..
Дома Стрюк рассказал Жмыхову все новости. А новостей было много. Прежде всего, у Стрюка оказалось несколько майских газет, в которых только и толковали о выборах во Всероссийское учредительное собрание. Сами выборы предполагались осенью. И так как газеты у Стрюка были самые разнообразные, то Жмыхов имел возможность познакомиться с тем, как смотрят на это дело разные люди.
Правда, разобраться в тонкостях он не мог: различных оттенков было множество. Так, например, на одних газетах сразу под заголовком большими черными буквами красовались лозунги: 'Война до победного конца! Вся власть Временному правительству!' А на других: 'Война до конца за мир без захватов и контрибуций!', но зато — 'Да здравствует демократическая республика!' На третьих стояло: 'Долой кровавую бойню! Вся власть Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!' Впрочем, много встречалось и иных. Когда месяца два тому назад Жмыхов читал мартовские газеты, такой неразберихой как будто бы и не пахло. Но уже и тогда начинали поругивать неизвестных большевиков.
— А ты как смотришь на это дело? — спросил Жмыхов у Стрюка.
— А как смотрю! — сказал кузнец. — У меня два сына на фронте. Хозяйство, знаешь, невелико, а прыгаю, как белка на сосне… Войну кончать пора — вот как смотрю!.. Нам с ней одно горе.
Стрюк говорил строго, а глаза под колючими ершами вместо бровей мигали весело.
— Учредительное собрание… — рассуждал Жмыхов. — Откудова этакое выскочило?.. Живем, как азияты — ясное дело…
— Н-да… В волость съездишь, узнаешь. Там, поди, известно.
Хитрый мужик Стрюк. Улыбку спрятал в бороду, а борода у него что трава на кочке.
— На съезд волостной я ездил… Вот где дела — так да-а…
Он рассказал Жмыхову о последних событиях в волости.
— Копая жирного знаешь? Этому за всех попало. Заседали в воскресенье, а в селе станковые со Свиягинской лесопилки гуляли. Рабочий народ, известно… До девок больше. Отмутили лавочника по первое число, как же. Взятошник…
— Их вражда старая, — пояснил Жмыхов. — Копай на лесопилку муку поставлял. Мало что подмоченную, а говорят, ржаную промеж пшеничных кулей подсовывал. Жулик известный.
— А ты слушай, — продолжал Стрюк. — Большевик, говорят, Неретенок-то?..
Он лукаво прищурился и выжидательно посмотрел на Жмыхова. 'Хитрый мужик, все знает', — подумал Жмыхов, а вслух сказал:
— Дела…
Кузнецовы бабы вернулись с поля. Темнело. Мальчишки на улице с трудом доигрывали в городки. В растворенные окна хаты вместе с необычайной духотой вечера врывались их звонкие голоса и удары палок по рюхам.
К Стрюку пришел самарский священник, отец Тимофей.
— Здоровеньки булы! — рявкнул он тяжелым медвежьим басом, снимая в сенях дырявую соломенную шляпу. — Завтра дождь будет — солнце садилось в тучу.
Кузнецова мать, рассыпчатая старуха, подошла к нему под благословение.
— Брось, стара, излышний машкерад, ну его к бису! — сказал он насмешливо. И добавил по-русски: — Тебе, может, забава, а мне-то уж надоело. Дура…
— Ах ты, безбожник! — обиделась старуха. — А еще поп! Вон с тем чертом два сапога пара, — указала она на сына.
— Не любят нас с тобой старухи, — сказал отец Тимофей Стрюку. — А по всему, должны бы старухи попа уважать. В других местах так водится. Впрочем, каков приход, таков и поп… Я к тебе, лесная твоя душа, — обратился отец Тимофей к Жмыхову.
Он сел рядом на лавку и, вытащив из рваного подрясника кисет, стал вертеть грубыми и желтыми, как ореховое лыко, пальцами толстую цигарку.
— Ты что? Уже?.. — спросил Стрюк, подмигивая.