— Тридцать годов мне, понимаешь? Имею только вот это… — Он вытянул вперед руки, черные, как сковороды, и потряс ими в воздухе. — Четвертый год хожу возле Вдовиной Марины. Батька не дает. Говорит: 'Я гол, а ты голее'. И Марина не идет, говорит: 'У тебя чуб седой'. — Он сорвал с головы фуражку и, блеснув на огне седо-звездной прядью, добавил: — А мне страдай…
Антон вспомнил весеннее девичье дыхание, полный податливый стан Марины под рукой, терпкий запах прошлогоднего сена.
— Выходит, что не везет, — промолвил. Свистнул и опять промолвил: — А мне и без жены хорошо. Сытый голодного не разумеет. Это еще, наверно, в Священном писании сказано.
Харитон не знал, чем сыт его спутник, и говорил много. Слова — тяжелые камни — падали на кедровый подстил, не производя впечатления. И под их нудное гуканье Антон заснул. Были у него буйные русые волосы, вымазавшиеся за ночь в кедровой смоле подстила.
На другой день по непролазным кедровым стланцам они перевалили Лейборадзу.
Забытую охотничью тропу нашли быстро. Она заросла более светлым пырником и папоротью и выделялась резко. Они наделали зарубок и пошли назад. На этот раз не перевалили отрог, а обогнули его западней. На востоке, красуясь посвежевшей вершиной Лейборадзы, темнел становик Сихотэ-Алиня. На всем обратном пути засекали насечки и ставили вехи. Идти стало труднее. Ноги скользили в траве, не давая шагнуть широко. Ключи вздулись и мутно ревели, волоча громадные слизкие камни да черные валежины. Более крупные ручьи плавили вниз целые плоты сухостоя и вырванного с корнем ельника. Болота заозерели, а дождь не прекращался.
Антон и Кислый перебирались по кедрачу, как белки. 'Как-то там Неретин?' — думал Харитон. Он снова набрался сил и чувствовал позыв к работе и людям. Хотелось поговорить еще об одном заветном, и он пощупал Дегтярева.
— Политикой интересуешься? — спросил у него.
— Нет, — ответил Антон добродушно.
Он пел всю дорогу какие-то необычные песни и часто кричал без видимых причин. Любил человек звук своего голоса.
— Чем же интересуешься?
— Собой… зверем… тайгой…
— А людьми?..
— Мало. Разве вот бабами. — И он захохотал бескручинно-широким, разливистым хохотом.
— Зря, — солидно заметил Харитон, — политика не мешает бабе.
— А баба политике мешает. Только я не потому, а так… Если драться будете, буду там, где ты.
— Молодец, — похвалил Харитон отечески. — Я уж дрался, жаль, тебя не было.
Они с трудом переправились через Сыдагоу и вышли в долину верст на тридцать ниже прежней стоянки таксатора. В Боголюбовской перемычке образовался гигантский затор, и вся верхняя падь превратилась в бушующее озеро, по которому плавали корейские фанзы и чьи-то белые шаровары на черных обломках, казавшиеся издали парой лебедей.
У берега в густых карчах запуталась выдолбленная душегубка.
— Это нашему козырю в масть, — обрадовался Антон.
Они вытащили лодку на берег и, смастерив кинжалами весла, в один день спустились по мятежной Улахэ в Сандагоу.
Вечер был праздничный. Переодевшись и закусив, оба ввалились к девчатам у солдатки Василисы, наполнив избу здоровым молодым хохотом.
На вечерке танцевали парни с девчатами польку. Дробно отстукивали большими сапогами чечетку, а у девчат юбки, длинные и широкие, так и плавали по избе.
У солдатки Василисы на постоялом дворе — три отделения. Одно — кухня для стряпни, другое — для постояльцев отдельные комнатки, а третье — для вечерок. С дождями таксатор перебрался во второе. Рабочие остались в палатках. Таксатор был молодой, но до девок труслив. Примостился на вечерке в углу, даже рот раскрыл, и текли по рыжей бородке слюни.
У Дегтярева глаз голубой, как далекие сопки, а у Кислого — серый и напористый, как вода. 'Который? — подумала Марина, и где-то екнуло: — Дегтярев…' Стрельнула глазом влево и вправо, а Дегтярев уж рядом. Щека давно не брита — колется, и от волос кедровой смолой пахнет.
— Мотри, Харитон-то побьет, — шепнула.
— Не побьет, мы с ним приятели.
— Мельника побил…
— Мельника — не за тебя, за политику.
— И за меня тоже…
Сказала немного с гордостью, и Антон удивился.
Кислый драться был неохоч. Смотрел на них мельком, в танце, уголками глаз, и было ему обидно. Обидно было потому, что рус у Марины волос и румяны щеки, и потому еще, что сам он здоров и в летах, и три года из-за нее к девкам не ходил, хоть и тянуло. И только сейчас стало обидно еще за то, что Дегтярев в тайге сказал: 'Сытый голодного не разумеет'.
А Митька Косой, присяжный запевала, взял Харитона под руку и на заросшее волосом ухо сказал:
— Не стоит глядеть, птичка-то не для тебя.
— А для кого же?..
Митька отвел глаза в сторону и хитро ответил:
— Как Вавилу побил — на вечерки ходить боится…
— Ну и что же?.. За Вавилу она все одно не пойдет — дурная хворь у мельника.
— А кошелек толстый.
— Ерунда…
— Дело твое, а только, думаю, зря в монахи записался. Иль, окромя Марины, баб нету? Вон Василиса давно млеет.
Бровь у Митьки рыжая, а лицо в веснушках. Мигнул Харитону и пугнул его в непотребное место:
— У-у… душа с тебя вон… Симферополь!..
Веселый парень был.
На улице исходило холодным дождем небо. Когда открывали дверь, звук дождя был — точно стучала молотилка на осеннем току. Разве только хлюпало немного, а на току звук бывает сухой и четкий. Таксатор вспомнил, как прошлый год осенью, просекая ивняк, вышли через ключ к току. Молотилок в Сандагоуской волости мало. Ток был сельца Утесного — молотила вся деревня. Снопы в машину направлял хозяин Кривуля. Кричал:
— Гони, гони… э-эй!..
Мальчишка, голый по пояс, стегал коней волосяным кнутом, и кони ходили в мыле.
— Помогай бог, — сказал таксатор.
— Бог помогает, помоги ты, — засмеялся Кривуля. И, сдувая с лица полову и пыль: — Ну-ка, барин… городской… в пуговицах… растрясай снопы… Нут- ка-а!.. Эй, гони-и… Штоб вас язвило!..
Бабы и девки подавали развязанные снопы, а мужики с парнями оттаскивали солому. Было тогда таксатору стыдно и немножко завидно.
И потому, когда дверь открылась и снова застучала молотилка, а голос на крыльце сказал (был голос так же весел, как у Кривули): 'Пойдем сюда, отец Тимофей', — и другой на дворе ответил: 'Пойду к Харитону', — таксатор вздрогнул и смутился.
Но был это не Кривуля, а кто-то другой — большой человек широкой кости, без шапки, и за ним девка с ружьем, в короткой юбке не сандагоуского фасона. Гармонь оборвалась, и вся вечерка сказала:
— Жмыхов…
Пошли с одежды по полу темные струи дождевой воды, подмывая подсолнушную шелуху, а Жмыхов брякнул:
— Делу время, а потехе час! — вместо приветствия.
— И несло ж тебя в такую пору!
— Кой шут несло! Супротив воды перли, ясное дело. Запрягай лошадь, лодку привезть. Неравно снесет — другой не сделаете. Знаю.
— Беги, Гаврюшка, жива-а, — ткнула солдатка сына.
— Отца Тимофея привез. Пошел к Харитону. Харитон здесь, што ли?..
— Здесь…
— Айда вдвоем, лошадь заложить поможешь. Экий дождь сыплет…
Они вышли вслед за Гаврюшкой, а Каня осталась. Под рукой у Дегтярева неровно и тепло дышала Марина. Сопели, как кабаны, лесовики, и девки со сладким хрустом щелкали подсолнухи.
— Отожми воду, девка, — сказала Василиса, — я комнату приготовлю.
Она ушла, широко разбрасывая ноги, покачивая тяжелыми мясистыми бедрами, а Каня, приставив свой винчестер к отцовскому, закрутила подол. Высоко поднять стыдилась и крутила согнувшись. Были у нее упругие икры, уверенный крепкий стан и плечи широкие — в отца. Вода растекалась по полу у порога, густая, как лампадное масло, и косы свесились в него тугими фитилями. Волос в косах вороной и жесткий, как у лошади.
'Хороша девка из тайги', — подумал Антон.
А Кане под чужими глазами было неловко. Все же оправилась быстро. Людей, как и зверя, не боялась. Выпрямилась, сорвала с головы шапку и давай об косяк оббивать. Била сильно, отчего весь корпус ходил, а под мокрой рубахой дрожали сосочки.
— Глаза с косиной, — шептались девки.
— Видно, ороченка…
— Юбочка-то коротка, и улы на босу ногу…
— Здоровая…