'Теперь Вельтман забыт, но в свое время он был популярнейшим из беллетристов, произведения которого ждали с нетерпением и встречали с шумными приветствиями появление их в печати. Читатели и критика выделяли Вельтмана из толпы беллетристов наряду с Марлинским, Загоскиным, Лажечниковым, видя в них чуть только не классиков русской прозы', — писал известный советский литературовед В. Ф. Переверзев в 1965 году. Стоит нам ознакомиться с критическими отзывами середины или конца прошлого века, начала или середины нашего, и мы встретим почти те же самые слова о 'всеми забытом' Вельтмане. 'В истории русской литературы нет другого писателя, который, обладая в свое время такой популярностью, как Вельтман, так быстро достиг бы полного забвения', — констатировал Б. Я. Бухштаб в 1926 году.
И дело здесь, конечно, не в повторах, а в устоявшихся мнениях, которые действительно переживают века, обладают поразительной жизнеспособностью. Литературная судьба Вельтмана в этом отношении, пожалуй, наиболее характерна. Уже при жизни он попал в число «забытых», и ничто, даже такое значительное произведение, как 'Приключения, почерпнутые из моря житейского', созданное в последние годы жизни писателя, не смогло вырвать его из этого небытия. История, казалось, вынесла свой приговор — окончательный, обжалованию не подлежащий. И этот приговор сохранял свою магическую силу более столетия. Только сейчас мы уже поостережемся причислить его к забытым, а если и назовем таковым, то с неизменной оговоркой, что он принадлежит 'к числу писателей, прославившихся при жизни, забытых последующими поколениями и вновь возвращающихся на литературную авансцену, чтобы уже обрести полное признание'. Так писал в 1977 году Ю. М. Акутин, благодаря которому во многом и произошло 'возвращение на литературную авансцену' Александра Фомича Вельтмана[1] одновременно с подобным же «возвращением» и Марлинского, и Загоскина, и Лажечникова, и многих других писателей, книги которых в 70-80-е годы XX века стали выходить в разных издательствах страны массовыми тиражами. Так что в данном случае мы имеем дело не с единичным фактом, а с одним из характернейших явлений именно
Возвращение из небытия писателей, считавшихся навек забытыми, принадлежащими ко второму или третьему ряду, — это результат исторического подхода к литературному наследию, результат осознанной необходимости изучения не только первых, но и всех последующих «рядов», входящих в число неизменных составных русской культуры, без которых не было бы и ее высочайших достижений.
А. Ф. Вельтман уже вошел в число имен, 'вытащенных из забвения' нашим временем. Но помимо уже переизданных произведений, в его творческом наследии есть и один из первых в России социально- утопических романов 'MMMCDXLVIII год. Рукопись Мартына Задеки', и научно-фантастический роман — тоже один из первых в русской литературе — 'Александр Филиппович Македонский. Предки Калимероса'; романы «Лунатик», 'Сердце и Думка', 'Новый Емеля, или Превращения', драмы, стихи, поэмы. Особое место в его творчестве занимают исторические романы 'Кощей бессмертный' и 'Светославич, вражий питомец', стоящие у истоков русской исторической романистики, наиболее значимые как в художественном, так и в историко-литературном отношении.
'Кощей бессмертный' вышел в 1833 году, 'Светославич, вражий питомец' — в 1835-м, в годы появления целой вереницы русских исторических романов, повестей, драм. Ни до, ни после мы уже не встретим такой картины, когда в течение одного десятилетия — с 1826 по 1836 год — появились: 'Борис Годунов' и 'Капитанская дочка' А. С. Пушкина (1826, 1836), 'Юрий Милославский' и 'Аскольдова могила' M. H. Загоскина (1829, 1833), 'Клятва при гробе господнем' Н. А. Полевого (1832), 'Последний новик' и 'Ледяной дом' И. И. Лажечникова (1832, 1835), 'Тарас Бульба' Н. В. Гоголя (1835), исторические произведения Н. В. Кукольника, К. П. Массальского, Р. М. Зотова и многих других, менее известных беллетристов.
Естественно, и раньше русские писатели обращались к отечественной истории: 'Марфа Посадница' H. M. Карамзина создана в 1802 году, а исторические драмы М. М. Хераскова и В. А. Озерова предшествовали пушкинскому 'Борису Годунову'. Известно, какое значение приобрела история в поэзии и публицистике декабристов, став 'вернейшим средством привития народу сильной привязанности к родине' (К. Ф. Рылеев), но историческая романистика появилась именно в 30-е годы — это факт неоспоримый. Появилась одновременно с переводами романов великого шотландского исторического романиста Вальтера Скотта, по праву считающегося родоначальником этого литературного жанра, оказавшего огромное влияние на многих европейских, и в том числе русских, писателей. Это тоже общеизвестно. И все-таки дело не во внешних влияниях, не в прямых или косвенных заимствованиях литературных форм, беллетристических приемов (здесь пальма первенства действительно принадлежит Вальтеру Скотту), а в общих законах развития всемирной литературы, воплощенных в Англии Вальтером Скоттом, в Америке — Фенимором Купером, во Франции — Жорд Санд, Стендалем, Мериме, Виктором Гюго, а в России — Пушкиным, Гоголем, Загоскиным, Полевым, Лажечниковым и даже… Фаддеем Булгариным, поскольку в литературе тоже есть и свои моцарты, и свои сальери.
Литература каждой нации должна была рано или поздно 'открыть Америку' своей собственной истории, обрести тем самым необходимую почву для развития национальных форм. В России это сделал Карамзин. Не просто историк, но и крупнейший поэт своего времени. Когда Пушкин говорил: '…история народа принадлежит поэту', он имел в виду и Карамзина, и Рылеева, и себя, и многих других современников-поэтов, пытавшихся осмыслить исторические судьбы России.
В 30-е годы вслед за поэзией настало время исторической прозы, основных журнальных баталий об этом новом литературном жанре, отголоски которых мы ощущаем и поныне всякий раз, когда речь заходит об исторической романистике. И каждый из романистов неизменно клялся своей верности истории. Это делали и Погодин, и Загоскин, и Лажечников, и Нестор Кукольник, вполне убежденный, что в своей пресловутой драме 'Рука Всевышнего отечество спасла' (1834) он дает 'другое направление литературе', по его убеждению, более 'прочное и значительное', чем пушкинское. Да и Фаддей Булгарин в своем 'Дмитрии Самозванце', созданном как антитеза пушкинскому 'Борису Годунову', уверял читателей: 'Все современные главные происшествия изображены мною верно, и я позволил себе вводить вымыслы там только, где история молчит или представляет одни сомнения. Но и в этом случае я руководствовался преданиями и разными повествованиями о сей необыкновенной эпохе. Все исторические лица старался я изобразить точно в таком виде, как их представляет история'.
И чем клятвеннее звучали подобные заверения, тем чудовищнее выглядели фальсификации истории. Чудовищнее именно потому, что читатель не подозревал о подмене, а кукольники и булгарины были в достаточной мере мастеровиты, чтобы заставить верить в свои 'вымыслы'.
Но если рассматривать исторические романы Вельтмана только на этом фоне литературной борьбы за историческую достоверность, они вполне могут попасть в разряд исторически недостоверных. Не потому, что действительно являются таковыми, а потому, что не укладываются в привычные представления об исторической романистике. Как, впрочем, и все его творчество в соотнесении с любым литературным явлением 20-30-х, 40-50-х или же 60-х годов, будь то романтизм, основные черты которого сохранили почти все его произведения, или же реализм, жанр социально-бытового романа в 'Приключениях, почерпнутых из моря житейского' в соотнесении с реалистическими и социально-бытовыми романами 50-60-х годов. В этом отношении Белинский, пожалуй, наиболее точно определил и место, и значение Вельтмана в истории русской литературы, и основную причину, почему он «выпал» из нее. 'Талант Вельтмана, — писал он в 1836 году, — самобытен и оригинален в высочайшей степени, он никому не подражает, и ему никто не может подражать. Он создал какой-то особый, ни для кого не доступный мир, его взгляд и его слог тоже принадлежат одному ему'.
Но любое литературное явление, пусть даже абсолютно оригинальное, не существует изолированно, само по себе, вне историко-литературного контекста своего — и не только своего — времени. Значит, надо попытаться найти более точные его временные или жанровые координаты, выявить ошибку в их определении.
Иначе даже современному читателю, уже достаточно искушенному в разных стилевых манерах отечественной и зарубежной романистики, тоже будет нелегко «расшифровать» систему образов и языка Вельтмана, поскольку для этого нужны хоть какие-то аналогии. Здесь же поиски аналогий могут любого завести в тупик (на что, собственно, и рассчитывал Вельтман). Тем не менее такие аналогии есть, только не там, где мы их ищем, — не в исторической романистике.
Уже традиционно принято причислять романы 'Кощей бессмертный' и «Светославич» к историческим,