— Довольно, Аня! Можно не продолжать.
— Но я ведь только начала!.. Нет уж, слушай дальше. Ты же сам хотел… Тут выскочил откуда-то Архип во всей своей красе, с пистолетиком в руке. Они, сволочуги, называют пистолет «стволом» — выразительно, правда? Те двое убежали, застегивая штаны на ходу. Архип подошел, приподнял меня с земли, взял на руки и отнес в свою машину — как в кино! Затем отвез на квартиру к Дудинцу… Рафаил Павлович появился-таки дома, он отсутствовал два дня, оказывается, защищал демократию и находился на площади перед Белым домом, где и я толкалась. Но в ту ночь там мы почему-то не встретились. Он меня пустил к себе, как и всегда, а я, выходит, навела на его квартиру бандюгу Архипова, и тот через некоторое время, когда Рафаил Павлович уехал к своей сожительнице, навестил меня, с цветами и вином, а потом стал наезжать чуть ли не каждый день… Стал попросту жить там!
— Но я прошу тебя, Анна… Не надо больше рассказывать. Пожалуй, ты права. Такое лучше забыть.
— Но я не могу забыть. Что же мне делать, миленький?
— Любимая, давай вспоминать все то хорошее, что было у нас. Я только этим и спасаюсь. Вспоминаю подробно, старательно. Все, что всплывает в памяти. А этого так много, оказывается! И это так интересно, Аня! Дорогая моя и славная Аня, сколько было, оказывается, событий в нашей любви! Чудесных, сладких, помрачительных эпизодов.
8
— Бедный мой Валентин.
— Почему же бедный, Аня?
— Потому что это несправедливо.
— Что несправедливо?
— Ну за что ты так любил меня, обыкновенную шлюху?
— Нет, моя сладкая. Не шлюху. Я любил богиню.
— И все же — за что? Ведь я — это я. Можно ли считать, что ты любил меня?
— А ты? Разве ты любила не меня?
— Не знаю, миленький. Шлюхи не умеют любить. Они говорят, что любят, но сами обманывают… Вот ты, рыцарь бедный, все время думал обо мне, наверное, вспоминал, плакал и тому подобное — с того дня, как мы расстались. Так ведь?
— Так, Аня. Так.
— А я, представь себе, полетела в Москву, чтобы отыскать тебя и вернуть… Мне казалось, что я умру, если не найду тебя и не верну… Однако сия болесть очень скоро прошла — как только у меня украли машину и я осталась совершенно беспомощной в этом страшном, страшном городе Москва. Я тебя больше не вспоминала — не то чтобы забыла, нет. Вовсе не забывала — просто я старалась не вспоминать тебя, не думать о тебе…
— Старалась… не вспоминать. Странно как-то. Но почему?
— Неужели непонятно? Эх, рыцарь!.. Нет — мытарь, сборщик налогов. Ну что ты все теребил меня — чего я тебе, в сущности, недодала? Ты же упек меня своей ревностью. Чего тебе было мало? Совсем задолбал, было, под конец… Из-за каждого встречного-поперечного устраивал мне таску… А ведь ты должен был меня защищать в этом страшном мире. Да, защищать и спасать. Спас ли ты меня, любимый мой? Мог ли защитить? Нет, не мог. Это я поняла, очень, очень ясно поняла, когда осталась в Москве одна на улице, без машины, без денег, без документов. А когда поняла все — то и решила больше не искать тебя, не вспоминать… Что ты скажешь теперь? Это любовь была у меня к тебе?
— А что же тогда было?
— Не знаю… Вот если взять мою жизнь до встречи с тобой. Родилась на свет очень самоуверенная девочка. У толстого папы Фоки, работника горсовета, единственная дочка. Себя считала самым главным существом на свете. В шестнадцать лет потеряла девство свое самым банальным образом — в доме одноклассника, с кем вместе мы якобы готовились к экзаменам. Любовь ли это была? Помнишь человека в бобровой шапке? Так это и был он самый, Сашка Авдонин. В ту зиму приехал в городок по делам из Рязани — там, видишь ли, стал деловым человеком, «новым русским». Встретились с ним случайно на улице, потом зашли в кафе «Ветерок», посидели.
— Значит, бобровая шапка все-таки была.
— Была, была, миленький. Но это ничего не значит. Абсолютно ничего. Готова повторять снова, паки и паки, — за все время, что мы были вместе, я не изменила тебе ни телом, ни духом. Ты был смешным, жалким в своих подозрениях, а я, стервоза, зачем-то мучила тебя и запутывала. Мне было обидно, что я готова отдать тебе все, всю себя без остатка, а ты смеешь подозревать меня в том, чего вовсе не было и не могло быть.
— Скажешь, и с Шикаевым тоже?
— И с ним. А что было? Я вышла на поляну, там был такой хороший серый мох, чистый, мягкий. Мне захотелось на нем полежать. А тут откуда-то взялся этот Шикаев, выскочил из-за кустов и набросился на меня — целоваться… И ничего у меня с ним никогда не было, а это я все, дура, придумывала и дразнила тебя. И многое другое, многое другое — я придумывала.
— Но зачем, Аня?
— Сама не знаю. Может быть, чтобы посмеяться, сделать больно. Себе в первую очередь, ну и тебе заодно.
— Посмеяться… Сделать больно. Но такое можно пожелать только врагу.
— Правильно. В том-то и дело. Мы и оказались врагами самим себе. Тридцать лет я прожила на свете до нашей встречи, ты — сорок шесть. Ну и что за жизнь у нас была, Валентин?
— Что тут скажешь… Обычная жизнь была, нормальная.
— А я к своим тридцати годам вдруг поняла, что я — это совсем не я, и может быть, все-таки я — Пушкин. А он в свою очередь вовсе не тот Пушкин, про которого я распиналась в школе перед молодым поколением: Но будь покоен, бард, цепями… — и так далее. Бард-то был чистейшей воды инопланетянином. И вот когда обо всем этом я доверительно сообщила некоему другому барду, менестрелю московскому, в которого влюбилась, как дурочка, этот поэт, представь себе, предложил мне обучиться на нем искусству орального секса.
— Что еще за поэт? Пощади, Анна. Я больше ничего не хочу знать…
— Извини. Но дело не в твоих или моих деликатных чувствах. Какая-то зело безобразная физическая ложь была в той жизни. Материальная ложь бытия, имеющая, должно быть, свое атомарное строение. Я несколько раз думала о том, чтобы повеситься или утопиться. Но страх был сильней, и я убеждала себя, что не могу, не имею права — у меня беспомощный ребенок, Юлька… А попросту боялась. И вот мы встретились с тобой. Я узнала тебя, Валентин. Ты был точно такой же, как и я. В твоих глазах я увидела то же самое недоумение перед жизнью, тайную болесть. Тебе было одиноко, как в космосе, и ты искал меня.
— Да, Анна! Да, да! И нашел наконец.
— Но знаешь, что было самым страшным, когда мы все же встретились и стали жить вместе?
— …?
— Что ничего не изменилось. Все, все осталось то же самое. Тем же концом по тому же месту. Но, черт побери, в таком количестве, что в глазах стоял туман.
— Опять смеешься надо мною, Анна? Шутить изволишь в своем стиле…
— Шучу, конечно. Все у нас было чудесно, милый. Да ты и сам это должен был видеть — и даже слышать.
— Да, Анна. Но ты вроде бы и здесь… слегка иронизируешь. Будто дело касается одного только меня, мохнатого сатира. А ты тут как бы вовсе ни при чем.
— Отчего бы мне и не посмеяться? Или хотя бы не улыбнуться? Раз жизнь получилась такой…
— Именно поэтому и не надо смеяться надо мною…
— А я и не смеюсь, что ты! Ведь я всегда говорила, что секс — это святое дело.
— Но ты посмеиваешься.
— А как прикажешь мне?
— Ну что смешного в том, если бедный советский мужичок хотел счастья? Единственная доступная радость была, к которой он, униженный и оскорбленный, стремился всей душою…
— Скажи мне спасибо, Валентин.
— За что?
— Что я вовремя заметила, к чему все может привести. Ведь ты уже ничего не соображал. Ты деградировал настолько, что уже хрена от редьки не отличал, постепенно перестал читать книжки, даже газеты, только смотрел телевизор, сидя в кресле, держа стакан с чаем в руке. В школе на уроках стал всеобщим посмешищем, ибо забывал и путал исторические даты, ответов учеников не слушал! Уставившись в некую точку пространства, ковырялся пальцем в ухе и неотступно мечтал о моем теле. Скажешь, не так обстояло дело?
— Ужасно! Неужели все так и было? Ужасно то, что ты говоришь, но не менее то, как говоришь… Анна! Это ты так о божественной страсти, которая правит миром? Я тебя прошу: не унижай меня, не смейся над тем, что со мною произошло. А произошло такое, Аня, что мне, попросту невидимке в истории, выпало в жизни испытать эту страсть. И ради нее я пошел на все…
— Ну не смешно ли и на самом деле?
— Что смешного?
— Да вот то, как ты говоришь… Того и гляди, разрыдаешься от обиды и жалости к самому себе. А на какое такое «на все» ты пошел, мытарь ты мой? Ты что, жизнью своей заплатил за свою любовь ко мне? Хренушки — ты обзывал меня «сучкой», заушал тяжелой десницею и таскал за волосы. Не так ли?
— Прости меня… Хотя бы теперь прости.
— Бог простит. На самом-то деле вы все, все до одного — мужики — были недостойны нашей любви. И не умирали вы за нас, и ничем таким не платили… А вот я смогла — хочу это сказать к концу нашего разговора, — смогла до смерти сохранить свою верность тебе.