больницу их класть запрещено, если нет высокой, 'септической' температуры. У Коли Ручкина была такая температура. Два месяца Коля боролся с заживлением раны, но молодые годы взяли свое - Коле уже недолго быть в больнице.
Пора возвращаться на прииск. Но Коля не боится - что ему, однорукому, золотые забои? То время прошло, когда одноруких заставляли 'топтать дорогу' для людей и тракторов в лесозаготовках, полный рабочий день в глубоком, рыхлом, хрустальном снегу. Начальство боролось с самострелами как умело. Тогда арестанты стали рвать ноги, вставляя капсюль прямо в валенок и поджигая бикфордов шнур у собственного колена. Еще удобней. 'Топтать дорогу' одноруких не стали посылать. Заставят мыть золото лотком - одной рукой? Ну, летом можно будет сходить на денек. Если дождя не будет. И Коля улыбается во весь свой белозубый рот - его зубов цинга не успела прихватить. Вертеть цигарку одной левой рукой Коля Ручкин уже научился. Почти сытый, отдохнувший в больнице, Коля улыбается, улыбается. Он бизнесмен - Коля Ручкин. Он вечно что-то меняет, носит запрещенную селедку к поносникам, а от них приносит хлеб. Поносникам ведь тоже надо задержаться, притормозиться в больнице. Коля меняет суп на кашу, а кашу на два супа, умеет 'переполовинить' доверенную ему для обмена на табак пайку хлеба. Это ему дали лежачие больные - опухшие цинготики, получившие тяжелые переломы, из палат травматических болезней или - как выговаривал фельдшер Павел Павлович - 'драматических болезней', не подозревая горькой иронии своей обмолвки. Счастье Коли Ручкина началось с того дня, когда ему 'отстрелило' руку. Почти сыт, почти в тепле. А матюги начальства, угрозы врачей - все это Коля считает пустяками. Да это и есть пустяки.
Несколько раз за эти два блаженных месяца, что Коля Ручкин в больнице, случались странные и страшные вещи. Рука, оторванная взрывом, несуществующая кисть болела так, как раньше. Коля чувствовал ее всю: пальцы кисти согнуты, сложены в то самое положение, в котором кисть застыла на прииске - по черенку лопаты или рукоятке кайла, не больше и не меньше. Ложку такой рукой трудно было держать, но ложка и не была нужна на прииске - все съедобное можно было выпить 'через борт' миски: суп и кашу, кисель и чай. В этих согнувшихся навеки пальцах пайку хлеба можно было удержать. Но Ручкин отрубил, отстрелил их к чертовой матери. Так почему же он чувствует эти согнутые по-приисковому, отстреленные пальцы? Ведь левая его кисть начала месяц назад разгибаться, отгибаться, как ржавый шарнир, получивший снова чуточку смазки, и Ручкин плакал от радости. Он и сейчас, наваливаясь животом на свою левую ладонь, разгибает ее, свободно разгибает. А правая, оторванная - не разгибается. Все это случалось чаще ночью. Ручкин холодел от страха, просыпался, плакал и не решался спросить об этом даже соседей,- а вдруг это что-нибудь значит? Может быть, он сходит с ума.
Боль в отрезанной кисти возникала все реже и реже, мир становился нормальным. Ручкин радовался своему счастью. И улыбался, улыбался, вспоминая, как ловко у него все это получилось.
Вышел из 'кабинки' фельдшер Павел Павлович, держа в руке незакуренную махорочную цигарку, и сел рядом с Ручкиным.
- Огоньку, Павел Павлович? - сгибается перед фельдшером Ручкин.- Один момент!
Ручкин бросается к печке, открывает дверку, левой рукой скидывает на пол несколько мелких горящих углей.
Ловко подбросив тлеющий уголек, Ручкин ловит его в свою ладонь и перекатывает уже почерневший, но еще хранящий пламя уголек, отчаянно раздувает его, чтоб огонь не погас, подносит прямо к лицу чуть наклонившегося вперед фельдшера. Фельдшер с силой всасывает воздух, держа во рту цигарку, и наконец прикуривает. Клочья синего дыма всплывают над головой фельдшера. Ноздри Ручкина раздуваются. В палатах просыпаются от этого запаха больные и безнадежно втягивают дым - не дым, а тень, бегущую от дыма...
Всем ясно, что покурить будет оставлено Ручкину.
А Ручкин соображает: он сам затянется раза два, а потом отнесет в хирургическое, фраеру с перебитой спиной. Там Ручкина ждет обеденная паечка - не шутка. А если Павел Павлович оставит побольше, то из 'бычка' возникнет новая папироса, которая будет стоить побольше паечки.
Скоро уж тебе ехать, Ручкин,- не спеша говорит Павел Павлович. Покантовался ты тут порядочно, припухал на совесть, дело прошлое... Расскажи, как это ты дерзнул? Может, будет что детям рассказать. Если свижусь с ними.
- Да я и не скрываю, Павел Павлович,- говорит Ручкин, а сам соображает. Папиросу, видно, Павел Павлович слабо завернул. Ишь, как вдохнет, втянет дым, так огонь движется и бумага обгорает. Не тлеет цигарка фельдшерская, а горит, как бикфордов шнур. Как бикфордов шнур. Значит, надо рассказывать покороче.
- Ну?
- Утром я встаю, пайку получаю - в курок ее, за пазуху. У нас на целый день пайки давали. Иду к Мишке-взрывнику. 'Ну как?' - говорю. 'Есть'. Отдаю ему всю пайку-восьмисотку и получаю за нее капсюль и кусок шнура. Иду к землякам, в свой барак. Они мне не земляки, а просто так говорится. Федя и какой-то Петро. 'Готово?' спрашиваю. 'Готово',- говорят. 'Давайте сюда'. Отдают они мне свои пайки. Я две пайки в курок, за пазуху, и топаем на работу.
На производстве, пока наша бригада инструмент получала, берем головешку из печки, отходим за отвал. Встали теснее, все трое за капсюль держимся каждый своей правой рукой. Подожгли шнур, чик - и полетели пальцы в сторону. Бригадир кричит: 'Что же вы делаете?'
Старший конвоя. 'Марш в лагерь, в санчасть!' Перевязали нас в санчасти. А потом земляков угнали куда-то, а у меня температура, и я в больницу попал.
Папиросу Павел Павлович почти докурил, но Ручкин увлекся рассказом и чуть не забыл о папиросе.
- А паечки, паечки-то, две, что у тебя остались,- съел?
- А как же! Сразу после перевязки и съел. Земляки мои подходили отломи кусочек. Пошли вы, говорю, к чертовой матери. Это моя коммерция.
1962
КАЛИГУЛА
Записка была получена в РУРе еще до гудка в сумерки.
Комендант зажег бензинку, прочел бумагу и торопливо пошел отдать распоряжение. Коменданту ничего не казалось странным.
- Он не того? - спросил дежурный надзиратель, показывая себе на лоб.
Комендант холодно посмотрел на солдата, и дежурному стало страшно за свое легкомыслие. Он отвел глаза на дорогу.
- Ведут,- сказал он,- сам Ардатьев идет.
Сквозь туман были видны два конвоира с винтовками. За ними возчик вел в поводу серую исхудалую лошадь. Сзади лошади без дороги, прямо по снегу шагал грузный большой человек. Белый овчинный полушубок был распахнут, шапка-барнаулка сбита на затылок. В руке он держал палку и нещадно бил по костлявым, грязным, впавшим бокам лошади. Лошадь дергалась от каждого удара и продолжала плестись, не в силах ускорить шаг.
У проходной будки конвоиры остановили лошадь, и Ардатьев, пошатываясь, вышел вперед. Он сам дышал как запаленный конь, обдавая запахом спирта вытянувшегося в струнку коменданта.
- Готово? - прохрипел он.
- Так точно! - ответил комендант.
- Тащи ее! - заорал Ардатьев.- Принимай на довольствие. Людей наказываю - лошадей миловать не буду. Я ее доведу до дела. Третий день не работает,бормотал он, тыча кулаком в грудь коменданта.- Я возчика хотел посадить. План ведь срывается. Пла-ан... Возчик клянется: 'Не я, лошадь не работает'. Я п-понимаю,- икал Ардатьев,- я в-верю... Дай, говорю, вожжи. Взял вожжи не идет. Бью - не идет. Сахар даю - нарочно из дому взял - не берет. Ах ты, думаю, гадина, куда же мне теперь твои трудодни списывать? Туда ее - ко всем филонам, ко всем врагам человечества - в карцер. На голую воду. Трое суток для первого раза.
Ардатьев сел на снег и снял шапку. Мокрые спутанные волосы сползали на глаза. Пытаясь встать, он качнулся и вдруг опрокинулся на спину.
Надзиратель и комендант втащили его в дежурку. Ардатьев спал.
- Домой отнесем?
- Не надо. Жена не любит.
- А лошадь?
- Надо вести. Проснется, узнает, что не посадили,- убьет. Сажай ее в четвертую. К интеллигенции.
Два сторожа из заключенных внесли в дежурку дрова на ночь и стали укладывать их около печки.
-- Что скажете, Петр Григорьевич? - сказал один из них, показывая глазами на дверь, за которой храпел Ардатьев.
- Скажу, что это не ново... Калигула...
- Да, да, как у Державина,- подхватил второй и, выпрямившись, с чувством прочел:
Калигула, твой конь в сенате
Не мог сиять, сияя в злате,
Сияют добрые дела...
Старики закурили, и голубой махорочный дым поплыл по комнате.
1962
АРТИСТ ЛОПАТЫ
В воскресенье, после работы, Кристу сказали, что его переводят в бригаду Косточкина, на пополнение быстро тающей золотой приисковой бригады. Новость была важная. Хорошо это или плохо - думать Кристу не следовало, ибо новость неотвратима. Но о самом Косточкине Крист слышал много на этом лишенном слухов прииске, в оглохших, немых бараках. Крист, как и всякий заключенный, не знал, откуда приходят в его жизнь новые люди - одни ненадолго, другие надолго, но во всех случаях люди исчезали из жизни Криста, так ничего и не сказав о себе, уходили, как бы умирая, умирали, как бы уходя. Начальники, бригадиры, повара, каптеры, соседи по нарам, братья по тачке, товарищи по кайлу...
Этот калейдоскоп, это движение бесконечных лиц не утомляло Криста. Он просто не раздумывал об этом. Жизнь не оставляла времени на такие раздумья. 'Не волнуйся, не думай о новых начальниках, Крист. Ты один, а начальников у тебя еще будет очень много' - так говорил шутник и философ - а кто