существования Базарова, ориентируясь при этом не на мысли и даже не на слова: 'Вы изволите находить смешными мои привычки, мой туалет, мою опрятность…' Кирсанов защищает эти, казалось бы, мелочи, потому что инстинктивно понимает, что сумма мелочей – и есть культура. Та самая культура, в которой закономерно распределены Пушкин, Рафаэль, чистые ногти и вечерняя прогулка. Всему этому Базаров несет угрозу.

Цивилизатор Базаров полагает, что где-то есть надежная формула благосостояния и счастья, которую надо только отыскать и предложить человечеству ('Исправьте общество, и болезней не будет'). Ради отыскания этой формулы кое-какими несущественными мелочами можно и пожертвовать. А поскольку любой цивилизатор всегда имеет дело с уже сущим, сложившимся миропорядком, то идет методом от противного: не создавая что-то заново, а вначале разрушая уже имеющееся.

Кирсанов же убежден, что само благосостояние и счастье и заключаются в накоплении, суммировании и сохранении. Однозначности формулы противостоит многообразие системы. Новую жизнь нельзя начать с понедельника.

Пафос разрушения и переустройства настолько неприемлем для Тургенева, что он заставляет Базарова в конце концов вчистую проиграть Кирсанову.

Кульминационное событие – тонко написанная сцена поединка. Изображенная в целом как нелепость, дуэль, тем не менее – Кирсанову не внеположна. Она – часть его достояния, его мира, его культуры, правил и 'принсипов'. Базаров же в поединке выглядит жалко, потому что чужд самой системе, породившей такие явления как дуэль. Он здесь вынужден сражаться на чужой территории. Тургенев даже подсказывает, что против Базарова – нечто куда более важное и сильное, чем Кирсанов с пистолетом: 'Павел Петрович представлялся ему большим лесом, с которым он все же должен был драться'. Иными словами, у барьера – сама природа, естество, миропорядок.

И окончательно Базаров добит, когда становится понятно, почему от него отреклась Одинцова: 'Она заставила себя дойти до известной черты, заставила себя заглянуть за нее – и увидала за ней даже не бездну, а пустоту… или безобразие'.

Это важное признание. Тургенев отказывает хаосу, который несет Базаров, даже в величии, оставляя лишь одно голое неустройство.

Потому и умирает Базаров унизительно и жалко. Хотя и тут автор сохраняет полную объективность, показывая силу духа и мужество героя. Писарев даже считал, что своим поведением перед лицом смерти Базаров положил на весы ту последнюю гирьку, которая перетянула, в конечном счете, в его сторону.

Но куда более существенна причина смерти Базарова – царапина на пальце. Парадоксальность гибели молодого, цветущего, незаурядного человека от столь ничтожного повода создает масштаб, который заставляет задуматься. Убила Базарова не царапина, а сама природа. Он снова вторгся своим грубым ланцетом (на этот раз буквально) преобразователя в заведенный порядок жизни и смерти – и пал его жертвой. Малость причины здесь только подчеркивает неравенство сил. Это осознает и сам Базаров: 'Да, поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает, и баста!'

Тургенев не потому убил Базарова, что не догадался, как приспособить в российском обществе это новое явление, а потому, что обнаружил тот единственный закон, который хотя бы теоретически не берется опровергать нигилист.

Роман 'Отцы и дети' создавался в пылу полемики. Русская литература стремительно демократизировалась, поповские сыновья теснили покоящихся на 'принсипах' дворян. Уверенно шли 'литературные Робеспьеры', 'кутейники-вандалы', стремящиеся 'стереть с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения и водворить свои семинарские грубые принципы' (все – слова Тургенева).

Это, конечно, преувеличение, гипербола – то есть, инструмент, который, естественно, больше подходит разрушителю-цивилизатору, чем культурному консерватору, каким был Тургенев. Впрочем, он этим инструментом пользовался в частных беседах и переписке, а не в изящной словесности. Публицистический замысел романа 'Отцы и дети' преобразовался в убедительный художественный текст. В нем звучит голос даже не автора, а самой культуры, которая отрицает в этике формулу, а для эстетики не находит материального эквивалента. Цивилизаторский напор разбивается об устои культурного порядка, и многообразие жизни не удается свести к жуку, на которого надо идти смотреть, чтобы понять мир.

ОБЛОМОВ И 'ДРУГИЕ'. Гончаров

Отчетливое деление русского календаря на четыре времени года – дар континентальной державы своей словесности. О том, как блестяще Гончаров усвоил этот урок, говорит композиция его шедевра – 'Обломова'. Ежегодный круговорот природы, мерное и своевременное чередование сезонов составляет внутреннюю основу, скелет прославленного романа. Идеальная Обломовка, в которой 'правильно и невозмутимо совершается родовой круг – прообраз всей конструкции 'Обломова'. Сюжет послушно следует временам года, находя в смирении перед вечным порядком источник своего существования.

Роман строго подчинен календарю. Начинается он весной – 1 мая. Все бурное действие – любовь Обломова и Ольги – приходится на лето. А кончается собственно романная часть книги зимой – первым снегом.

Композиция романа, вписанная в годовой круг, приводит к плавной завершенности все сюжетные линии. Кажется, что такое построение заимствовано Гончаровым прямо из родной природы. Жизнь Обломова – от его любви до меню его обеда – включена в этот органический порядок. Она отражается в естественном годовом круговороте, находя в календаре масштаб для сравнения.

Изощренная, своеобразная структура романа Гончарова характерна для отечественной поэтики своей необычностью. Русская классика, не обремененная ветхими традициями, часто игнорировала готовые жанровые формы, предпочитая их создавать каждый раз заново, для своих специальных целей. И романы в стихах, и поэмы в прозе появлялись от переизбытка содержания, требующего оригинальной системы изложения.

'Обломов' – не исключение. Его можно было бы назвать особой прозаической драмой. Театральная условность (к лежебоке Обломову за один день приходят семь гостей) у Гончарова соединяется с развернутым бытописательством, риторический очерк нравов сочетается со сценически стремительной, часто абсурдной разговорной стихией. (Кстати, говоря о языке, можно предположить, что образ Обломова родился из русского пристрастия к неопределенным частицам. Он – живое воплощение всех этих 'кое, бы, ли, нибудь'.)

С точки зрения истории литературы 'Обломов' занимает срединное положение. Он – связующее звено между первой и второй половиной XIX века. Гончаров, взяв лишнего человека у Пушкина и Лермонтова, придал ему сугубо национальные – русские – черты. При этом, живет Обломов в гоголевской вселенной, а тоскует по толстовскому идеалу универсальной 'семейственности'.

Родство Гончарова с современниками особенно сказывается в первой части романа – этой разросшейся на четверть книги экспозиции. Чтобы познакомить читателей с героем, автор устраивает парад второстепенных персонажей, каждый из которых описан по рецептам модной тогда натуральной школы. Светский человек Волков, карьерист Судьбинский, литератор Пенкин. Гончарову эта популярная в середине прошлого века галерея типов нужна постольку, поскольку ему надо показать, что ради их смехотворных занятий Обломову не стоит вставать с дивана. (В самом деле, стоит ли подниматься, чтобы прочесть поэму 'Любовь взяточника к падшей женщине', которую ему горячо рекомендует Пенкин?)

Все эти малозначительные фигуры своей суетой компрометируют в глазах Обломова окружающую жизнь. Он – неподвижный центр сюжета – сразу выделяется загадочной значительностью среди этих – не характеров – типов.

И в дальнейшем Гончаров не отказывается от приемов типизации, но идет он уже не от физиологических очерков, а от 'Мертвых душ'- книги, тесно связанной с 'Обломовым'. Так, фанфарон и мелкий жулик Тарантьев вырос из Ноздрева, сам Обломов – некоторым образом близок Манилову, а Штольц

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату