Все три обстоятельства – тяга к роману как к высшей форме литературной деятельности, необходимость изменения своего общественного лица, боязнь не успеть сделать главное – привели к созданию переломного произведения Чехова, рассказа 'Скучная история'.

Рассказ этот – о себе. Его первоначальное заглавие – 'Мое имя и я': два местоимения первого лица сомнений не оставляют. Чехова одолевали те же мысли, что его героя – престарелого профессора. (Кстати, характерно отождествление себя со стариком – Чехов вообще ощущается умудренным и пожилым, требуется некоторое усилие, чтобы осмыслить, что он умер в 44 года.) Все это о себе: 'Я холоден, как мороженое, и мне стыдно', 'Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру', 'Судьбы костного мозга интересуют больше, чем конечная цель мироздания'. Эти слова принадлежат профессору в такой же степени, в какой и самому Чехову, осаждаемому общественным мнением.

Весь рассказ пронизан осознанием тупика и того, что завело в этот тупик. Можно было бы сказать, что происходит кризис материалистического мировоззрения, которое Чехов только что так ярко отстаивал (переписка с Сувориным). В 'Скучной истории' выносится обвинительный приговор увлеченности судьбами костного мозга (читай: чистой литературой, всякого рода 'первым снегом') в ущерб служению 'общей идее': 'Когда в человеке нет того, что выше и сильнее всех внешних влияний, то, право, достаточно для него хорошего насморка, чтобы потерять равновесие и начать видеть в каждой птице сову, в каждом звуке слышать собачий вой'.

Герой и автор испытывают эсхатологическое отчаяние: рушится и ускользает все, что составляло смысл бытия. Профессор вдруг проникается пониманием бессмысленности жизни без 'общей идеи' – и здесь очень важно, что случается это резко, хоть и не под влиянием какого-то конкретного события (как у Толстого в 'Хозяине и работнике'). Оттого и конец предстает не неизбежным постепенным умиранием (как в толстовской 'Смерти Ивана Ильича'), а именно тупиком, в который зашла жизнь, и выход из которого может быть спонтанным, разовым. На следующий год Чехов уехал на Сахалин.

'Скучная история' как бы суммировала разнообразные чувства и ощущения, связанные с провалом романной затеи, которая была призвана ответить,- но не ответила – на множество вопросов, поставленных перед собой Чеховым. Сахалин стал попыткой выхода из тупиковой ситуации.

Сахалин – главный поступок Чехова. И трагедия заключается в том, что эта героическая поездка ничего не изменила в его творческой жизни.

Надежда на то, что могла изменить – была. Примечательно, как Чехов излагает Суворину целый ряд разнообразных многословных обоснований своего шага, в конце концов признаваясь, что все они неубедительны. Примечательно, о чем говорится в последнем перед путешествием письме: 'Беспринципным писателем, или, что одно и то же, прохвостом я никогда не был'. Примечательно, как Чехов просит не возлагать литературных надежд на сахалинскую поездку, тут же проговариваясь: 'Если успею и сумею сделать что-то – слава Богу'.

Но ответа на самые главные вопросы Сахалин не дал: Чехов не привез оттуда романа.

Ироничный интроверт, он не признавался в тяжести и жестокости такого исхода, шутил: 'Мне все кажется, что на мне штаны скверные, и что пишу я не так, как надо, и что даю больным не те порошки', хотя рассчитывать на иной результат предприятия были основания, и логично предположить, что мог в качестве примера возникать и образ каторги Достоевского как творческого импульса. Но Сахалин оказался 'не тем порошком', не вывел из профессионально-этического кризиса: 'Пишу свой Сахалин и скучаю, скучаю… Мне надоело жить в сильнейшей степени'. Столь радикальное средство не подействовало.

В ближайшие несколько лет тема романа появляется в чеховской переписке и разговорах (судя по мемуарам) многократно, чтобы не сказать – навязчиво, причем самым причудливым образом. Прежде всего, впрямую – в виде постоянных упоминаний о намерении написать роман. В наименовании романами вещей, которые в конечном итоге автором же и были названы повестями ('Моя жизнь') или даже рассказами ('Три года'). В шутливых проговорках: 'Жениться на богатой или выдать 'Анну Каренину' за свое произведение'. В советах другим, похожих на заклинания: 'Пишите роман! Пишите роман!' Наконец, в явном раздражении от собственной идеи-фикс: 'Слухи о том, что я пишу роман, основаны, очевидно, на мираже, так как о романе у меня не было даже и речи'.

Гениальность Чехова-рассказчика так явна и общепризнанна, что кажется ненужным и нелепым обсуждать проблему отсутствия романа в его творчестве. Однако безусловность иерархического превосходства романа над рассказом для самого Чехова – выстраивает его прозаические сочинения в несколько иной перспективе. Роман написан так и не был, но проблема романа – все-таки преодолена.

У зрелого Чехова выделяются два типа рассказов, которые можно назвать собственно рассказами и микро-романами. Различие тут обусловлено отнюдь не объемом, и лучшие образцы микро-романов даны не в самых больших вещах, а в тех, где сгущение повествовательной массы превращает рассказ в некий компендиум, наподобие тех, в которых для нерадивых американских школьников пересказывается классика. Такие рассказы Чехова – сжатый пересказ его же ненаписанных романов.

Это условное разделение ни в коем случае не предусматривает качественной оценки. Тут показательны два последних равно блистательных образца чеховской прозы – 'Архиерей' и 'Невеста', из которых первый является несомненным рассказом, а второй может быть отнесен именно к микро-романам. Разделение, стоит повторить, весьма условно и вызвано внутренними особенностями сочинений: для микро-романа – в первую очередь, разомкнутостью повествования, принципиальной незавершенностью идеи, открытостью финала ('Романист тяготеет ко всему, что еще не готово' – М. Бахтин), многозначностью и заданной неопределенностью фигуры центрального персонажа (снова Бахтин: 'Одной из основных внутренних тем романа является именно тема неадекватности герою его судьбы и его положения. Человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности'); для 'чистого' чеховского рассказа – новеллической замкнутостью, исчерпанностью эпизода, неизменяемостью центрального персонажа.

Если взять позднюю прозу Чехова, то эти два параллельных ряда можно проследить с достаточной четкостью: рассказы – 'Случай из практики', 'По делам службы', 'На святках', 'Архиерей'; микро-романы – 'Крыжовник', 'О любви', 'Душечка', 'Дама с собачкой', 'Невеста' и, может быть, самый показательный из всех – 'Ионыч'.

Хрестоматийный, зачитанный до дыр со школьной скамьи рассказ 'Ионыч' прочитывается в качестве микро-романа по-иному, по-новому. Чехов сумел без потерь сгустить грандиозный объем всей человеческой жизни, во всей ее трагикомической полноте на 18 страницах текста, что в 10 раз меньше, чем та первая попытка большой формы, с которой он начинал – 'Безотцовщина'.

Парадоксальным, но бесспорным образом за двадцать лет большая форма увеличилась за счет уменьшения. Как в бреде сумасшедшего, внутри шара оказался другой шар, значительно больше наружного. Причиной тому -виртуозная техника прозаика Чехова.

На идею романа работают и эпическое начало – 'Когда в губернском городе С…', и общая неторопливость тона, заставляющая настраиваться так, будто впереди не восемнадцать, а сотни страниц, и резонерские нравоучительные вставки – разъяснение после показа – которые можно позволить себе лишь на широком романном пространстве и на которые Чехов с неслучайной щедростью тратит слова. Мастерски использованы мелкие приемы, удлиняющие повествование – например, на трех страницах четырежды упоминается, что между эпизодами прошло четыре года, и обилие повторов едва ли не перемножает в сознании эти четверки, разворачивая долгое временное полотно. Полторы драгоценных страницы размашисто израсходованы на эпилог -не нужный для сюжета и развития характера, все уже закончилось на финальной по сути фразе 'И больше уж он никогда не бывал у Туркиных'. Но эпилог – к тому же данный в отличие от всего остального текста не в прошедшем, а в настоящем времени – тоже удлиняет повествование, приближая его к романной форме, и потому нужен. (Хоть и неудачен, как, впрочем, неудачны практически все литературные эпилоги – возможно, это заложено изначально: 'эпилог' означает 'после слова', а что может быть после слова вообще?)

Все это, вместе взятое, изобличает в 'Ионыче' именно роман, во всяком случае – романный замысел. Тот замысел, который присутствует у Чехова на протяжении всей его зрелой прозы. Если использовать бахтинскую формулу 'человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности', можно сказать, что у Чехова в качестве вечной, почти навязчивой идеи – всегда лишь вторая часть антитезы. Его герои неизменно – и неизбежно – не дорастают до самих себя. Само слово 'герои' применимо к ним лишь как литературоведческий термин. Это не просто 'маленькие люди', хлынувшие в русскую словесность задолго до Чехова. Макар Девушкин раздираем шекспировскими страстями, Акакий Башмачкин возносит шинель до

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату