существом всевидящим и непогрешающим'.

А если мы ужаснемся кощунственным этим притязаниям, то вспомним, как Достоевский писал о Пушкине, о его 'всечеловечной и всесоединяющей' душе, о его великом даре – 'вместить с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательно слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону'.

В представлении Достоевского, в его бескомпромиссной проповеди вечной жизни, писатель сливается воедино с Богом, как Бог слился с человеком во Христе. Чтобы постичь эту истину, человеку Достоевского надо пройти через мучения разъятого мира, через искушение бесчисленных двойников, дойти до последних ступеней падения и выйти с другой стороны – к другой, высшей морали, выйти к Страшному суду, где не будет проклятых – одни прощенные.

В библейских пророчествах книга символизирует полноту знания о человеке. О Страшному суде там сказано: 'Судьи сели, и раскрылись книги'. Вот такие книги писал сам Достоевский и звал этим заниматься Раскольникова.

ПУТЬ РОМАНИСТА. Чехов

Чехов столь прочно занимает место в самом высшем ряду русских прозаиков, что забывается его существенное отличие от остальных. Все наши великие мастера прозы оставили по себе вещи, которые можно – взятые в единственном числе – считать репрезентативными. Все могут предъявить хотя бы один (Гоголь), чаще несколько (другие) достаточно толстых романов, которые стали со временем синонимами самого имени классика. Все – но не Чехов.

Написавший за свою короткую жизнь очень много, Чехов, тем не менее, романа не оставил. И вот тут возникает тонкое противоречие, которое требует особого внимания. В российском читательском (и не только читательском, но об этом ниже) сознании качество словесной ткани прозы всегда иерархически уступало значительности, основательности, серьезности толстого романа. Попросту говоря: писателя возводит в высший разряд – большая книга. Исключений практически нет. И, тем не менее, новеллист, рассказчик Чехов в высшем разряде, рядом с крупнейшими романистами, несомненно, оказался.

И вот тут позволительно высказать догадку: возможно, этот феномен российской словесности, отчасти объясняет жанровая специфика чеховских рассказов. Возможно, дело в том, что многие рассказы Чехова были не просто и не только рассказами.

Писательскую эволюцию Чехова можно считать образцовой, столь же наглядной и убедительной, как движение Пушкина от лицейских стихов к 'Медному всаднику', Гоголя от 'Ганца Кюхельгартена' к 'Мертвым душам', Достоевского от 'Бедных людей' к 'Братьям Карамазовым' – как большинство удачных творческих карьер в литературе. (Примеры обратных эволюции встречаются куда реже: Шолохов с его нисхождением от 'Тихого Дона' к неизвестно чему.) Чехов уверенно рос от 'осколочных' рассказов, которые позже сам пригоршнями отбрасывал, комплектуя собрание сочинений, к таким поздним общепринятым шедеврам как 'Архиерей' и 'Вишневый сад'.

Писательская эволюция Чехова была бы образцовой, если б не одно обстоятельство – пьеса 'Безотцовщина', написанная им в 1878 году. Гимназист, издававший школьный журнал 'Заика', сочинявший водевиль 'Недаром курица пела', в то же самое время создал зрелое произведение высоких достоинств.

Отдельная тема: 'Безотцовщина' – едва ли не единственная чеховская вещь, в которой явственно влияние в общем-то нелюбимого им Достоевского: и разбойник Осип – несомненная родия Федьке Каторжному из 'Бесов', и Платонов в сценах с женщинами, особенно с женой – уникальный для сдержанного Чехова гибрид Свидригайлова и Мармеладова, и совершенно 'достоевские', в духе 'Идиота', скандалы.

Важнее, что в 'Безотцовщине' заложено уже многое из будущей чеховской драматургии, вообще из будущего Чехова – и центральная фигура несостоявшегося героя, и ключевые бессмысленные словечки, и, прежде всего, обостренное чувство трагикомедии, позволяющее безошибочно дозировать смесь страшного и смешного – не по-достоевски, а чисто по-чеховски. В финале пьесы запутавшийся в любовях и обманах Платонов застрелен:

'Трилецкий (наклоняется к Платонову и поспешно расстегивает ему сюртук. Пауза). Михаил Васильич! Ты слышишь?.. Воды!

Грекова (подает ему графин) Спасите его! Вы спасете его!..

Трилецкий пьет воду и бросает графин в сторону' – конечно, это уже Чехов.

Итак, 'Безотцовщина' вносит нарушение в стройный график чеховского роста. Писатель начинал с гораздо более высокой ноты, чем та, на которой выдержаны юмористические рассказы в 'Осколках'. Существенна и длительность этой первой ноты. Сочинение 18-летнего Чехова занимает почти столько же страниц, столько 'Чайка', 'Три сестры' и 'Вишневый сад' вместе взятые, почти столько же, сколько в сумме 'Степь' и 'Моя жизнь'.

Эти подсчеты важны для констатации: Чехов начинал с большой формы. Тяга к большой форме во многом и определила его дальнейшее творчество. Всю свою жизнь Чехов хотел и собирался написать роман.

Кризис неосуществленной романной идеи обострился к 88-89 гг. Упоминаниями о работе над романом пестрят письма того времени – к брату Александру, Суворину, Плещееву, Григоровичу, Евреиновой. Излагается содержание, приводится подробный план, описываются персонажи, называется количество строк. Но роман не вышел: все, что осталось от замысла – два отрывка общим объемом в десяток страниц.

Однако дело даже не в самих попытках, а в мощном комплексе, который явно был у автора, комплексе, зафиксированном в переписке: 'Пока не решусь на серьезный шаг, то есть не напишу романа…', 'У меня в голове томятся сюжеты для пяти повестей и двух романов… Все, что я писал до сих пор, ерунда в сравнении с тем, что я хотел бы написать…' Здесь отчетливо сознание иерархии, в которой рассказчик несомненно ниже романиста.

Этот профессиональный комплекс неразрывно связан с этическим – с проклятием, сопровождавшим Чехова всю жизнь: обвинениями в равнодушии и безыдейности. Упреки в безразличии Чехов выслушивал и от самых близких – от Лики Мизиновой, например. Но главное, это же твердила критика. Как выразился Михайловский: 'Что попадется на глаза, то он изобразит с одинаковой холодной кровью'. И до Михайловского подобное на все лады повторяли журналы.

От Чехова требовали общественной идеи, тенденции, позиции. Он же хотел быть только художником. Толстой, хваля его рассказы, говорил, что у него каждая деталь 'либо нужна, либо прекрасна', но у самого Чехова нужное и прекрасное не разделено, между ними – тождество. У него было иное представление о существенном и незначительном, о необходимом и лишнем, другое понятие о норме и идеале. Все это было ново, и Чехов бесконечно радовался редким проявлениям внимания к себе именно как к художнику: 'Литературное общество, студенты, Евреинова, Плещеев, девицы и проч. расхвалили мой 'Припадок' вовсю, а описание первого снега заметил один только Григорович'.

По-настоящему 'первый снег' заметили позже. Должно было пройти десять лет после смерти Чехова, должен был появиться столь самостоятельный ум, как Маяковский, чтобы сказать со свойственной ему бесшабашностью: 'Чехов первый понял, что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в нее вино или помои – безразлично'. И еще: 'Не идея рождает слово, а слово рождает идею. И у Чехова вы не найдете ни одного легкомысленного рассказа, появление которого оправдывается только 'нужной' идеей'.

Отбиться от обвинений в безыдейности литератор Чехов мог лишь литературным путем – создав нечто серьезное и основательное, опровергнув расхожее мнение о бездумном и насмешливом фиксаторе окружающего. Вопрос о романе стоял с огромной остротой.

88-й год был для Чехова печально примечателен и напоминанием о смерти. Погиб редко одаренный молодой Гаршин, оставивший по себе лишь горсть рассказов. Умер брат Николай – от той же чахотки, которую не мог не знать у себя врач Чехов (первое кровохарканье было у него в 84-м году, в 88-м - сильнейшее, вскоре после получения Пушкинской премии). Писатель Чехов получил извещение, сигнал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату