взрыл поле и измочалил кабель. Хорошо, сам не покалечился вдребезги. И теперь нашим придется оплачивать убытки и, наверное, ремонт всего аэропорта, довольно убогого, чтобы ублажить гвинейцев, которые, с целью вытянуть побольше, намекают на то, что хватит бы уже нашим использовать аэропорт как дом родной, пора и честь знать.
Это были неприятности не то чтобы рядовые, но вполне решаемые, далеко не катастрофичные. Даже летчику не слишком попало за ошибку, и его оставили при должности. Потому что непросто найти летчиков подобной квалификации, да еще таких, которые согласились бы летать на самолете, под которым на аэродроме очень быстро перестает расти трава. А это верный признак того, что летчик вскоре будет разочаровывать дам, а то и вовсе перестанет испытывать к ним интерес и, вполне вероятно, увлечется крепким спиртным, потому что лучше сдохнуть от водки, чем от последствий облучения.
…«Москвич» катил по мокрому шоссе, немного вихляясь на скользкой поверхности дороги, и свет фар едва справлялся со сплошным дождем. Черные взлохмаченные швабры пальм размазывали темно-серое небесное месиво, и Виктор, любовавшийся ненастьем, спросил, наконец, о том, о чем собирался спросить:
– Как… Юля?
Вопрос прозвучал без обычной для него насмешки или иронии. Прозвучал с хрипловатой интимностью, со сдержанной тоской, наполовину алчной, наполовину боязливой. Юра, впрочем, ничего такого не заметил, это гораздо позднее он стал бдителен, словно самая чуткая антенна. Теперь же лишь порадовался серьезности тона, расценив его как уважительный.
– Немного скучает, – ответил он и неимоверно обрадовал Виктора, многое прочитавшего в кратком, скупом Юрином ответе. Случилось то, на что он надеялся: балованная московская барышня затосковала и мечется, и, значит, он не зря оттягивал приезд, рассчитывая на то, что почва для осуществления его намерений будет подготовлена и без его участия.
Разведчики летали непременно парами и, в отличие от брюхатых транспортников, были стройны, узки, длинны. Лопасти четырех (по два на каждом крыле) двигателей вращались в разные стороны, разгоняя сплошной дождь, разбивая водяные потоки на капли, капли – на брызги, брызги, должно быть, – на молекулы. Издали да сквозь дождь – зрелище фантастическое, инопланетное. Все оттенки серебра и странная гармония пересекающихся форм.
Юра однажды, хотя таланта и не имел никакого, попытался нарисовать на тетрадном листке эту холодную феерию. Листок потерялся, но Юра не жалел: все равно ничего толком не получилось, лишь намечено было слабым контуром длинное тело самолета, разлетающаяся от винтов вода и тяжелая подвеска под фюзеляжем, которая портила общее впечатление стрекозиной элегантности. Подвеской этой была радиолокационная станция – яйцеобразная штука, конгломерат сложных приборов, заключенный в обтекаемую оболочку.
Подвесная станция, названная в конструкторском бюро Туполева «Триумф-1», была головной болью американцев и являлась предметом их шпионского вожделения. Стратегические разведчики летали от Гаваны до Конакри, через всю Атлантику, и с помощью «Триумфа» обнаруживали американские военно- морские базы и корабли в море сразу на огромной территории, охватывающей чуть ли не миллионы квадратных километров. Автоматика сортировала по важности и отображала разведанные объекты на карте, а карта транслировалась прямиком на наши военные корабли, подводные лодки и береговые ракетные базы. Таким образом автоматически задавалась цель, военные объекты предполагаемого противника становились потенциальной мишенью. А кому же понравится быть мишенью?
С недавних пор Юра тоже ощущал себя потенциальной мишенью. Откуда взялось это тревожное ощущение, понять он не мог. Будто все африканские тучи собрались над его головой и копили молнии. Юра пытался анализировать, уцепить за хвост предчувствие, но оно не давалось, выскальзывало юркой змейкой и скрывалось в путаной и суетливой поросли ежедневных очевидностей. Ничего, казалось бы, не изменилось, все шло, как и шло, своим чередом. Начальство то хвалило и жало руку, то деликатно хмурилось и мягко журило молодого дипломата, дождь лил по-прежнему, и, если судить по разговорам опытных людей, лить ему оставалось еще с месяц. Примелькавшиеся лица стали раздражать, пожалуй, меньше, поскольку Юра, и сам не заметив как, научился их не видеть. То есть не то чтобы не видеть, но отрешаться при встрече, реагируя лишь условно-рефлекторно. Последнее означало, вероятно, что его место в общественной головоломке определилось, и он, совсем как деревянная сложновырезанная деталька, приткнулся уголок к уголку, изгиб к изгибу, сторона к стороне, вписался в полотно и замер в предначертанных границах.
Юра потерял способность воспринимать многоцветье момента и восхищаться им, его новизною, новорожденностью, иными словами утратил то, что заменяет юным, а иногда и не очень юным, но творчески одаренным натурам, мудрость. Все вокруг происходило как бы само собой и будто во сне, не вызывало вопросов. И если сон отличается от реальности лишь степенью осознанности, то можно сказать, что Юра спал наяву. Спал, как спит зимнее растение, расставшееся с буйной живой листвой, не похожее само на себя, но похожее на многие прочие сонные побеги черной трещиноватой корой, ломкими от мороза ветками и мертвыми птичьими гнездами среди них. Кто отличит зимою клен от липы или от дуба? Немногие, наверное, да и кому в голову придет заниматься ботаникой в зимнем сумраке?
И только иногда, если сильно уставал или после близости (теперь немного небрежной) с повеселевшей и похорошевшей в последнее время Юлькой он вдруг с неудовольствием вспоминал, что по роду своей деятельности ежедневно вынужден говорить не то, что думает, с видом уважительным и многозначительным выслушивать то, чему нет и не может быть веры, делать то, к чему по характеру своему, воспитанию и пристрастиям совсем, оказывается, не расположен. И тогда Юра задавался вопросом, чью жизнь он проживает, свою ли? И… если не свою, то имеет ли он право на Юлькино сердечко, горячее и взбалмошное, как имел право тот Юра, сквозь душу которого пророс московский нерв. Московский нерв, что нынче трепетал все реже и реже, все менее сладостно и резво и все болезненнее – будто гнил под долгим- долгим африканским дождем.
Хроника моего возвращения
– Я видела, что тебе муторно, и страшно трусила, почти уверена была, что ты все замечаешь и молчишь. Самоубийственно молчишь – у тебя даже глаза помутнели, просто лужи были, а не глаза. И я обижалась, что ты все пустил на самотек, отпускаешь меня вот просто так, не подравшись, не пытаясь отстоять.
– Юлька, опять ты об этом. Сто раз тебе говорил: ничего я не замечал такого определенного. Было ощущение, что все не так, что жизнь впрок нейдет, что все зря, но откуда это шло? Будто бы летишь- летишь, машешь крыльями, а потом вдруг – хоп! И забыл, как летать, падаешь кувырком, и дух не перевести, и с жизнью прощаешься, а потом вроде бы все налаживается – сверху небо, внизу земля, сам… Сам благополучно влетел в облако, летишь, но ничего не видишь. Неизвестно зачем и куда летишь. В общем, подлые будни.
– А поменьше надо было витать в облаках! Жена увлечена другим до умопомрачения, страсти кипят, губы растрескались от поцелуев… Не твоих, между прочим. Он меня в каждом темном углу прижимал… Или наоборот случалось –
– Я, по-твоему, должен ревновать? Вот именно теперь? Если тогда ничего подобного не было?
– Ну, я пытаюсь тебя расшевелить. Ты ведь опять где-то в облаках, Юрка, как тогда. Вдруг что прозеваешь? Как тогда.
Это у нее сейчас тоскливые губы. И убитый взгляд.
– Так. Что я прозеваю?! Намечается любовник?! Андрон Парвениди, друг любезный, тебя возжелал? Или Пипа Горшков? То есть Ппиппи, их превосходительство. Или высокое лицо из налоговой, которому ты должна, даже если и не должна? Как его? Саватеев, что ли? Или та кобла с волосатыми ногами из санэпидемстанции, мадам Луарсабова? Мнится мне, у нее на тебя давно глаз горит.
– Да ну тебя.
Юлька вздрагивает, и я пугаюсь, что, ляпнув чушь, по случайности снова попал в цель. Этого еще не