чтобы напомнить о своем нетерпении.
Начало второй половины века войдет в историю не только перечнем военных конфликтов. Оно отмечено победами науки, подготовившей сознание наше к новой эпохе — к той, с которой, быть может, начнется космическое летосчисление. Один только 1953 год намного расширил представления о знакомом мире: последние упрямые шаги альпинистов к высочайшей вершине Джомолунгмы; спуск на крутящейся нейлоновой веревке в глубочайшую пропасть Пьерр-Сен- Мартен, уже ставшую могилой Марселя Лубена, одного из исследователей; первые погружения в батискафе в неведомые глубины океанских впадин; у берегов Южной Африки после многолетних настойчивых поисков поймана живьем древнейшая кистеперая рыба, предок всех наземных животных; а на наших космодромах, без громкой рекламы, — первые опыты с запуском животных на космические высоты... Век скафандров, неутомимых искателей неведомого, вооруженных точными приборами.
Было время романтики морских авантюристов. Теперь пришла романтика идущих в науку. Опасные плавания Хейердала и Бомбара, экспедиции «Витязя», поиски снежного человека, освоение Антарктиды и сотни экспедиций, о которых газеты не успевают написать. По всей стране нашей круглый год бродят люди с рюкзаками за плечами, не просто туристы — геологи, ботаники, геодезисты, археологи... Они идут по пескам пустынь, по отрогам хребта Черского, они ищут; ищут нефть и древние кости, целебные источники и алмазы, площадки для будущих городов и речные пороги для будущих гидростанций. Настало время ведущей роли научных исследований и массовых связей с наукой. Конечно, нельзя, говорил тогда Вавилов, из каждого человека сделать ученого-специалиста, но прошло время, когда можно было кому-нибудь не знать азбуки современной науки и техники. Чем дальше движется история, тем настойчивее становится требование научной грамотности...
Жить не для того, чтобы есть, а есть для того, чтобы жить, — эта древняя мудрость звучит как лозунг грамотного века.
Не у камина в усадьбе и не из тех, кто только что научился водить пальцем по строчкам, — теперь наш читатель тот, кто свой день проводит у приборов, у машин, в лаборатории, или у автоматической поточной линии цеха, или за чертежным станком в своем конструкторском бюро. Подлинной человеческой правды ищет он в книгах прежде всего. Правды, что рождается только в исканиях и борьбе.
И не в одних богатствах земли мы ощущаем теперь силу нашу. По всей немалой твоей земле — следы огромного осмысленного труда. Нехожеными и нелегкими шли мы путями, и не могли они быть легкими, если страна нажила свою силу и славу не торговлей на базаре и не игрой в рулетку, а в труде и в бою, — упорный разведчик будущего на мятущейся в поисках света планете...
Быть может, не случайно, что именно в наш век, когда техника стала грозной и устремилась по дорогам черных высот, общество наше провозгласило новую романтику — единственно пригодную для грандиозных свершений времени. Романтику коллектива. В ней много от морального наследия тех, кто был высок духом и силен подлинной человеческой дружбой, — подпольщиков революции.
Уже в первые после революции годы Макаренко — такой же смелый фантаст и мечтатель, как Циолковский, — сумел создать даже из колонии бывших правонарушителей прообраз коллектива, своего рода идеал взаимных отношений, овеянных романтикой. Он называл ее знанием путей, по которым строится общая «завтрашняя радость». Я видел не раз, как романтика коллектива, основанная прежде всего на взаимной поддержке и свершении не напоказ, а по внутренним побуждениям, шлифует характер и мужество многих: и летчиков, и моряков, и жителей тех дальних краев, где обстановка требует резкой определенности в поступках и точного чувства товарищества.
Я думаю, что наследие многих лучших черт человеческого характера мы неизбежно должны увидеть в новой, растущей профессии космонавтов.
Нам, которые не летают, бывает трудно представить психологию летчиков и то, что они переживают в полете. Они, шутя, говорят о себе: «Странно, когда спрашивают, боялся или нет. Бояться некогда. Ты работаешь и занят программой. Бояться можно уже после полета...»
Их новое дело собрало в себе многие черты трудных и мужественных профессий. Им нужны точность и решительность испытателя, терпение подводника, который много дней проводит в тесном корабле, не видя дневного света, выносливость водолаза и альпиниста. В черном мире, в котором, как рассказывал Николаев, отсутствие атмосферы делает очень трудным визуальное, зрительное определение расстояний, они должны быть зоркими, как снайпер. Их обучение разнообразно: техника пилотирования и биология, астронавигация и химия, физика и математика, ракетное дело и вместе со всем этим многие виды спорта.
Их отношения должны быть ясны и просты, как фронтовая дружба разведчиков. Иначе им не справиться с грозной пустотой вселенной. Один за другим они уходят в поиск, за линию фронта, — в космос. Возвращаясь, они приносят нам новое томление века — романтику черных высот.
Они возвращаются из того мира, где еще недавно сама возможность жизни считалась недоказанной. Теперь они вправе сказать о больших высотах то же, что говорил в свое время старый моряк Бугенвиль: плавание там не так уж опасно, как уверяли иностранцы, но не лишено серьезных трудностей. Они возвращаются к нам из тех краев, где единение мыслящего человечества рано или поздно окажется неизбежным. Земной ореол в прекрасном и тревожном сочетании цветов — оранжевый на голубом — будет теперь светить нам так же, как морякам светили в океане путеводные зори, отмечавшие страны света. Призрак космоса уже бродит над нашим миром.
ТРОПОЙ ОРЛОВ
Когда вдали угаснет свет дневной
И в черной мгле, склоняющейся к хатам,
Все небо заиграет надо мной,
Как колоссальный движущийся атом, —
В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звезды в красоте нетленной...
Иногда ярче, иногда более смутно в нас живет недоступное машине осознанное стремление к творчеству, к бесконечному совершенству в нем.
Мне рассказывали про одного человека, который всю жизнь был в Арктике авиационным механиком: несчитано много раз он принимал и отправлял самолеты, и начал он это делать, еще когда самолет был похож на большую модель сверчка — с хрупким и гордым отчаянием его тень впервые скользила над равнодушным безмолвием льдов. Он принимал их в пургу и в стужу, когда ветер стремился сорвать машину и унести по ровной, бесконечной тундре. В мотор не везде удобно пролезть с отверткой, и тогда механик, послюнив палец, примораживал его к гайке, и наживлял ее, и от этого концы пальцев у него навсегда потрескались, но чуткости их мог бы позавидовать часовщик. От него зависела жизнь самолета и всех, кто взлетит над краем, где даже самая небольшая небрежность может быть смертельна. Он так привык ко всему этому, что в отпуске, на сверкающем огнями континенте, скоро начинал скучать. Он был одинок, и его уже не слишком сильно тянуло на Большую землю. Через его руки прошли десятки машин, на которых совершили знаменитые перелеты, и его тоже награждали орденами, но в газетах о нем писать забывали — мало ли механиков встречало самолет, когда за ним следит весь мир на всем пути борьбы и славы? К старости работать стало труднее. Но уходить он не хотел.
Настал день, когда его с большим трудом уговорили уйти на пенсию и вернуться к соблазнам цивилизации. Он прилетел в Москву с большими деньгами — до сих пор их негде было тратить, — со своим заслуженным почетом, которого сам не замечал, и с наивными представлениями о сложном быте большого города. Он попросил квартиру, и его сразу поставили на первую очередь, но дать могли только через полгода. Он не захотел идти в гостиницу, купил себе автомобиль и начал новую жизнь в столице: с утра приезжал к приятелю, но ночевать не оставался, а шел в машину — «зимовать»; одна наивная девушка даже спросила, очень ли трудно так жить, и он ответил, что ничего, совсем хорошо, в Арктике приходилось ночевать у самолета в «куропачьем чуме» — зарывшись в снег. Но долго он так не выдержал: он уже объехал всех друзей, и разговоры стали повторяться. И вот тогда он явился на аэродром, откуда начиналась полярная трасса. Он приезжал с утра, точно, как на работу, и шел к самолетам, и начинал крутить гайки, что умел делать с великим совершенством. Его нельзя было прогнать на заслуженный отдых — кругом были его ученики, — и начальство из чувства неудобства опять назначило упрямому добровольцу зарплату. Так шло до тех пор, пока он не стал уже плохо видеть, — ученики незаметно проверяли все, что он сделал, — а он уже начал надевать сапог вместо левой ноги на правую и жаловался, что жмет... К тому времени он попривык к городской жизни, получил квартиру, и его с большим почетом окончательно проводили на пенсию. Но мне все кажется, что он до сих пор летит над ожившей современной Арктикой — вместе с каждым штурманом и пилотом, — и его потемневшие пальцы, искалеченные превосходной работой, чертят по карте великих безмолвий линии легендарных трасс...
Стремление к совершенству — вот что вечно гонит нас в творчестве, в любой работе, в любом деле, и нет такого человека, который хотя бы раз не захотел похвастаться, что это он сделал лучше другого.
Помню, было мне как-то очень трудно, все не писалось, в издательствах не ладилось, и день был, как всегда в городе, торопливый и суматошный, на троллейбусных остановках тянулись очереди, улица толкалась, шумела и торопилась в разные стороны, а над домами в небе был виден протянувшийся прямо, как светлый клинок, очень узкий и очень длинный след самолета, на который только случайно и изредка взглядывали торопившиеся прохожие... И я вдруг подумал — ведь ему там тоже трудно и, быть может, сейчас что-нибудь не дается сразу. Может быть, это кто-то из моих друзей вышел в нелегкий свой путь, а видно его с улиц города только потому, что он так высоко. Этот след был красив и легок, как пушистая серебряная канитель с новогодней елки, если глядеть с земли. Но это был след работы.
Иногда мне приходит в голову: почему я не летчик? В самом деле, почему я не летчик? Наверное, каждый из нас иногда думает: почему он не кто-нибудь другой? Когда меня спрашивают, был ли я летчиком, я всегда чувствую себя виноватым. Приходится отвечать, что и близко не подходил ни к каким особенным самолетам, кроме обычных гражданских, хотя на них летал достаточно, на разных и в разных местах, всегда только пассажиром.
Но почему-то даже в тихой комнате я часто слышу ветер. Иногда я слышу его таким, каким бывает он на дальних Командорских островах или в Арктике, и я вижу, как он движется — то ли морщит тихие реки, то ли гонит верховой пожар в тайге, то ли гнет волной созревшее поле и продувает насквозь деревья. В городе он вдруг вырывается из переулков, напоминая, что мы не сумели еще совсем отгородиться от всей живой, обнаженной природы. Ночами я слышу за