значительность этого спора. Он возникал и на других этапах войны, но там отсутствие резкой черты не давало возможности прочно обосновать его. Здесь, по одну сторону широкой реки, находилась пехота, снайперы, автоматчики, петееровцы, лёгкая полковая артиллерия, батальонные и ротные миномёты, сапёры с минами и толом; по другую сторону реки находились сотни дивизионных пушек, гаубицы, тяжёлая и тяжелейшая артиллерия резерва Главного Командования, дивизионы и полки тяжёлых миномётов, полки сокрушительной реактивной артиллерии.
Здесь вырос левобережный огнедышащий город, сведённый в дивизионы, полки, дивизии, армейские и фронтовые артиллерийские группы, здесь орудия стояли так густо, что командиры батарей спорили между собой из-за места среди лозняка, из-за нескольких аршин песчаной земли.
Здесь вырос стальной лес зенитной артиллерии. Здесь в заводях маскировались бронированные суда волжской военной флотилии, вооружённые морскими орудиями.
Здесь возникли аэродромы истребительной авиации, и сотни «яков», «лагов» устремлялись отсюда через Волгу. Отсюда летали на бомбежки немецких тылов и коммуникаций «петляковы» и, ревя, поднимались в ночное небо тяжеловесные «ТБ-3».
Именно здесь была достигнута поразительная концентрация и централизация всей мощной техники современной войны. Здесь после радиодонесения о начавшейся атаке немецких дивизий, по короткому молниеносному приказу командования:
«огонь по указанному квадрату», весь огнедышащий город в течение нескольких секунд оживал и рушил тысячи снарядов на квадрат, обозначенный одним и тем же номером на картах командиров артиллерийских, миномётных и эрэсовских полков, поднимал на воздух и вдалбливал в землю всё живое и неживое, что находилось на этом участке.
Волга не разъединяла оба крыла Сталинградского сражения. Зримость резкой и глубокой черты была кажущейся, это не была разделительная черта, а наоборот, линия спайки. Волга не разъединяла, а соединяла терпение и мужество правого берега с артиллерийской мощью левого.
Не будь мужества пехоты, напрасна была бы чудовищная сила артиллерии на левом берегу. Артиллерия смогла проявить всю свою мощь, всю быстроту сосредоточения своего огня оттого, что пехота держалась в Сталинграде.
Но бесспорно и то, что пехота смогла держаться потому, что щит артиллерии заслонял её во время атак немецких пехотных и танковых дивизий. Без заволжской поддержки борьба сталинградских дивизий привела бы их к трагической гибели, ибо при отсутствии этой поддержки они бы не захотели отступить. Главная суть этих боёв и была в том, что боевая, духовная сила сталинградской пехоты слилась воедино с возросшей материальной мощью.
В середине сентября немцы подвергли артиллерийскому обстрелу Сталпрэс.
Это произошло в часы работы станции — в прозрачном воздухе ясно были видны белые клубы пара над котельной и дымок, поднимавшийся из трубы.
Когда первые снаряды из 103-миллиметровых орудий стали рваться на станционном дворе, в градирнях, а один из снарядов прошиб стену машинного зала, из котельной запросили, следует ли прекращать работу. Директор Сталгрэса Спиридонов, находившийся в это время у главного шита, приказал продолжать подачу мазута. Станция обслуживала током Бекетовку, командный пункт и узел связи 64-й армии, производила зарядку аккумуляторов, снабжала энергией фронтовые рации, да кроме того, ток нужен был для ремонта танков и «катюш», налаженного в мастерских Сталгрэса.
Одновременно Спиридонов позвонил дочери в здание конторы и сказал: ей:
— Вера, немедленно отправляйся в подземное убежище. Вера голосом, очень напоминавшим директорский голос отца, ответила:
— Глупости, никуда я не отправлюсь, — и добавила: — Суп скоро сварится, приходи обедать.
В этот день начался удивлявший даже сталинградских военных турнир упорства и мужества, затеянный инженерами и рабочими Сталгрэса против немецкой артиллерии и немецкой бомбардировочной авиации.
Едва над трубами Сталгрэса появлялся дымок — немецкие батареи открывали огонь. Снаряды крушили капитальные стены, иногда осколки со свистом летали по машинному и турбинному залам. Выбитые стёкла дробились на каменном полу, а упрямый дымок, подрагивая, вился над станцией, точно посмеиваясь над немецкими орудиями. Правда, люди на станции не смеялись, смешно им не было, но всё же изо дня в день рабочие упрямо и трудолюбиво поднимали давление в котлах, зная, что этим они вызывают на себя огонь немецких тяжёлых батарей. Иногда рабочие, стоя у топок, у штурвалов, у распределительных щитов и у устройств, регулирующих уровень воды в котлах, видели, как на гребне окрестных холмов появлялись немецкие танки, двигаясь в сторону Обыдинской церкви. Бывали минуты, когда казалось, вот-вот танки прорвутся к Сталгрэсу, и тогда директор отдавал приказ держать наготове «ящики с туалетным мылом» — так окрестили электрики запасы тола, которым были заминированы главные агрегаты. Эти ящики испортили много крови тем, кто вспоминал о них в часы артиллерийских налётов: вдруг угодит снаряд, ворон костей не соберет!
Семьи инженеров и рабочих, оставшихся на Сталгрэсе, уехали за Волгу, и все люди, обслуживающие станцию, жили не на своих квартирах, а при станции, на военном положении. Это объединение привычною труда с холостой, солдатской жизнью, это соединение давно знакомых людей, знавших друг друга по цехам, по производственным совещаниям, партийным собраниям, заседаниям завкома, в новой, грозной, боевой обстановке, — соединение людей мирного труда под завывание немецких самолётов и разрывы немецких снарядов по-новому повернуло отношения и душевные связи.
Каждый человек, какое бы незаметное место он ни занимал, стал в новой сталинградской обстановке необычайно значителен для всех других людей, интерес к человеку не ограничивался работой, а расширялся, усложнялся, охватил десятки скрытых в обычных производственных отношениях особенностей характера.
В Сталинграде, где выяснилось, как хрупко и непрочно бытие человека, ценность человеческой личности обрисовалась во всей своей мощи.
Дружество и братское равенство, внимательная почтительность человека к человеку сказывались и проявлялись во многом — и в мелочах и в главном.
Парторг ЦК Николаев понимал напряжённость и тяжесть ответственности, лёгшей на его плечи. Но именно в эти раскалённые, трагические сентябрьские дни парторг ЦК мог с особым интересом говорить о том, что инженеру Капустинскому, больному язвой желудка, не следовало бы курить натощак; что монтёр Суслов много пережил в жизни тяжёлого и чтоу него душа глубокая и добрая, что рядовой военизированной охраны Голидзе — человек вспыльчивый, но весёлый и отзывчивый, внимательный товарищ; что техник Парамонов, дежуривший на третьем этаже, хорошо знает художественную литературу и что ему следовало, может быть, учиться в гуманитарном вузе, а не заниматься трансформаторами; что у бухгалтера Касаткина несчастно сложилась личная жизнь и это наложило отпечаток на его рассуждения о семье и браке, а по существу он человек не злой, склонный к шутке и очень любит детей.
Именно в эти дни различие производственных профессий, различие возраста и общественного места, иногда мешающие тесному личному объединению людей, словно исчезли, и все работавшие на Сталгрэсе ощутили главные связи жизни человеческие связи — и были объединены в одну большую, дружную семью.
Иногда Степану Фёдоровичу казалось: не месяц, а годы прошли со дня гибели жены, столько произошло напряжённых событий, изменений, смертей, столько чрезвычайного напряжения душевных сил легло за это время на его душу. Каждый день, каждый час возникали острые, напряжённые положения, забывалось всё на свете, и казалось, что этот день и есть последний в жизни. А иногда вдруг мысль о жене, как пламя, обжигала его, и он вынимал из кармана фотографию Марии Николаевны и, потрясённый, не понимал, не верил» неужели её нет в живых, неужели никогда он не увидит её, неужели навсегда он остался одинок, не будет говорить с ней, советоваться, обсуждать поступки дочери, шутить, кипятиться, спешить домой, чтобы увидеть её, гордиться её статьями в газете, приносить ей в подарок материю на платье, говорить: «Не сердись, подумаешь, какие траты большие», ходить с ней в театр и ворчать: «Маруся, опять мы опоздаем, придём после третьего звонка».
Здоровье Веры поправилось, следы ожога почти исчезли, только на скуле осталось небольшое розовое пятно, зрение же восстановилось полностью, и лишь при внимательном взгляде заметны были зарубцевавшиеся швы — следы операции в области века.
В эти дни у него установились с Верой особенные отношения, трогавшие и радовавшие его.
Степан Фёдорович не говорил с Верой о том, что он переживает, и она с ним почти никогда не разговаривала о матери, но человек, знавший обоих при жизни Марии Николаевны, сразу бы увидел, что именно в этом изменении отношений между отцом и дочерью и высказаны были их чувства.
Изменение это выразилось прежде всего в том, что Вера, всегда безразличная к домашним делам, насмешливо недоброжелательная к семейным разговорам о здоровье, отдыхе, питании, бытовом устройстве, стала необычайно внимательна и заботлива к отцу. Она постоянно и неотступно следила за тем, сыт ли он, вовремя ли пил чай, спит ли хоть сколько-нибудь ночью, стелила ему постель, готовила воду для умывания. Совершенно исчез у неё тот часто присущий детям по отношению к родителям тон обличительной насмешливости, внутренняя суть которого сводится к такой мысли: «Учить нас вы всегда рады, но вот смотрю — ив вас множество несовершенства, слабостей и грехов « Теперь, наоборот, она охотно не замечала слабости Степана Фёдоровича и с товарищеской мудростью говорила ему «А ты выпей, папа, водки, ведь такой тяжёлый день был у тебя».
Ей всё стало казаться в нём хорошим, замечательным, она гордилась тем, что, несмотря на немецкие обстрелы, он приказывает не прекращать работу станции, а наряду с чертами душевной героической силы она открыла в нём совершенно новые черты — житейской беспомощности.
А Степан Фёдорович, чувствуя заботу и постоянное внимание дочери, незаметно для себя также изменил своё отношение к ней. Ещё недавно каждый поступок её вызывал у него отцовскую тревогу, она казалась ему неразумным ребёнком, готовым наделать множество ошибок, ложных шагов. А теперь он относился к ней, как к разумной и взрослой женщине, — спрашивал её совета, рассказывал о своих сомнениях и ошибках.
Жили они не в своей просторной квартире, а в маленькой комнатке в полуподвале станционной конторы, где стены были особенно толсты, окна выходили не на запад, откуда били немецкие пушки, а на восток, во внутренний двор электростанции.
Первые дни после пожара Спиридонов поселил Веру в нескольких километрах от станции, в домике одного из сотрудников сталгрэсовской бухгалтерии. Домик стоял в безопасном месте, почти над самой Волгой, вдали от заводских корпусов и шоссейной дороги. Спиридонов упрашивал дочь не возвращаться на Сталгрэс, но Вера не послушала его. Отец часто возобновлял этот разговор — настаивал, чтобы Вера поехала к тётке в Казань. Эти настойчивые просьбы отца были приятны ей сладко и больно было вдруг вновь ощутить себя маленькой девочкой безвозвратно ушедшей мирной поры.
Иногда ей самой хотелось поехать в Казань к Людмиле Николаевне — увидеть бабушку, Надю, не слышать пальбы и взрывов, не просыпаться ночью, с ужасом вслушиваясь, не появились ли немцы, но что то в душе говорило ей в Казани будет ещё тяжелей. Казалось, что, уехав, она покинет погибшую мать, навеки потеряет надежду на встречу с Викторовым — он либо приедет на Сталгрэс, либо напишет письмо, либо с оказией через товарища командира передаст поклон.
Когда в небе появлялись советские истребители, сердце Веры замирало может быть, он?
Она просила отца дать ей работу на станции, но он боялся, что Вера попадет под немецкий обстрел, и всё оттягивал.
Она сказала ему, что если он не устроит её на работу, то она пойдёт в санчасть расположенной поблизости дивизии и попросится на передовую, в полковой медпункт, и Степан Фёдорович обещал через день-два определить Веру в один из цехов.
Однажды утром Вера пошла в опустевший дом инженерного персонала, поднялась на третий этаж, в брошенную квартиру с распахнутыми дверями и