сумасшедшего каштана», где жареную картошку со шпиком, припущенную деревенским сыром, подавали на столетних чугунных сковородках – черных, словно обугленных, с длинными, гладкими, отполированными тысячами ладоней ручками.
А они и не такое видели.
Санузел в комплект не входит
И свечи плавились, оплывали, струились воском, слезились, размывали комнату, растворяли акварельную картинку на стене, которую я везла с собой из Москвы для уюта, приукрашивали серые потеки краски, рулон, импровизирующий жалюзи, на высоком старинном окне, древний шкаф с подслеповатыми стеклянными дверцами, мутное зеркало подле двери, стол, накрытый купленной по случаю скатертью, разнокалиберные миски и тарелки, еловую веточку в маленькой щербатой вазе, куски ветчины и сыра на деревенском блюде в цветочек, салат, похожий на оливье, брюхатую бутылку пурпурного до черноты «Ламбруско».
Когда отправляешься на поиски жилища, превращаешься в голую улитку, потерявшую домик. Тот домик – ты это где-то глубоко внутри знаешь – и был единственно возможный
Сначала мы хотели квартиру купить. Квартира в маленькой европейской столице – мечта российского мещанина. Квартира, своя, но не приватизированная, не урванная у постылого государства – будто в откуп взятая за деда, отправленного в ГУЛАГ, за другого, брошенного на лысой кобыле под гусеницы фашистских танков, за бабушку, умершую от рака, заработанного на полигоне в Семипалатинске, за все годы советского и от этого не ценная, не выстраданная – а купленная за деньги, внезапно оказавшиеся в наших карманах, и поэтому диковинная.
Я ненавижу себя за то, что стала похожа на обычного российского мещанина, который уехал, прикрываясь разговорами о притеснении свободы, об отсутствии демократии и всеобщей сознательности, о незападности моего дома, о лени и пьянстве, а на самом деле отправился на поиски колбасы пожирнее и пространства, которое уже кто-то, кому прекрасное далёко является родиной, устроил для него: каторжной работой, веками несправедливости, головами, сложенными на поле боя, сгинувшими в революциях и народных волнениях предками. Десятилетиями и столетиями этот кто-то, как мог, выстраивал то, что стало его страной, а не бежал, словно крыса с тонущего корабля при первой же пробоине.
Мне приятнее те, кто уехал по тысяче и трем честным причинам – работать, просто жить, заработать денег, сменить обстановку – и не прикрывается общими словами о главном. Я шарахаюсь от таких людей тут, обхожу их за версту, чувствую кожей, что они приближаются – как тени из царства мертвых, потому что они давно мертвы, я знаю это совершенно точно.
Абсурдный и бессмысленный апогей их жизни – Белла и ветераны.
Белла – маленькая сухонькая старушка-петербурженка, похожая на постаревшую игрушку: глубоко посаженные огромные глаза с широкими тяжелыми веками, словно у театральной тростевой куклы (где-то внутри у них рычажок, на который нужно нажать, и тогда глаза у куклы закроются и откроются, пугая зрителя), на пол-лица, нарочито выпукло круглые. Белла хватает меня за руку на приеме в Русском культурном институте, цепко, горячечно и жарко шепчет в ухо:
– Вы, голубушка, имейте в виду – нужно заранее, очень заранее подойти к дверям, чтоб быть первой. Непременно, голубушка, первой – тогда можно и закуски выбирать, какие вздумается (паштетики тут очень, знаете ли, вкусны, да и семужка с балычком), и водочки нальют еще свежей, холодненькой, и пирожки можно ухватить с капустой, они быстро расходятся.
Сотрудник Института, вальяжный, в дорогом костюме, похожий на сделавшего неожиданно карьеру хомяка, устало кивает на Беллу:
– Приходит каждый раз на буфет. Пасется, пока не наестся. Их тут несколько таких. Как они узнают – ума не приложу, мы ведь не присылаем им приглашения. Но чуют.
Белла призраком возникает в Старом городе – на многолюдной туристической Кернтнерштрассе ее сразу легко узнать по старой полысевшей шубе и пляжной желтой соломенной шляпке с широченными полями. Она стервятником бросается на каждого знакомого, хватает за руку, чтоб не вырвался:
– Как я рада, голубушка, что вас встретила!
Да-да, как она счастлива, что уехала, тут же рай земной, все так хорошо и разумно устроено, а в
А ветераны – кто ж их осудит? Достойная старость, такое дело.
Давид Шмильевич – у них там клуб стариковский самый настоящий – трясет головой, руки в морщинистую складочку разглаживают полу такого же древнего, как он, пиджака.
Он обивает пороги австрийских чиновников, слезящимися глазами глядит в бумаги на непонятном языке, униженно выпрашивает еще одну доплату, еще одну копейку к пособию. По привычке ругает власти – само собой, российские, за задушенную свободу. А по праздникам вынимает из шкафа орденские колонки, бредет по тихим улицам в Культурный институт, чтобы накормили на фуршете, и рассказывает гордо, как бил на войне фашистов, к детям которых ходит с протянутой рукой. Его собственные дети давно в Израиле и Америке и к отцу не приезжают даже раз в год – им все равно, что время его утекает шуршащей пылью, как в песочных часах. Давида Шмильевича и его друзей – таких же уехавших ветеранов – отчего-то жалко. Наверное, оттого, что все получилось совсем-совсем не так, как они мечтали. Оттого, что мечутся, силясь убежать от себя, и не могут.
Мне хочется отличаться от них, я знаю, что уехала из-за своей болезни, из-за авантюризма, который тоже – болезнь, от желания в одночасье все начать заново, заново изобрести себя, уехала на время, что не кричу о задушенной свободе и повальном пьянстве. И все равно знаю, что я на них похожа, что я в том же шкафчике картотеки, в ящичке на ту же букву, хотя бы из-за того, что говорю по-русски, думаю по-русски, и сны мне снятся по-русски тоже…
Бывают мечты пустяковые, о которых и говорить долго-то не стоит. А бывают – красивые, и, когда только думаешь о них, дух захватывает.
Мама мечтала когда-то о собственном доме. Или – на худой конец – крепкой даче, чтобы там можно было б жить круглый год. В доме была бы терраса с огромными раздвижными дверями и белоснежными оконными переплетами.
Из них должен открываться вид на зимний сад. А в саду стоял бы огромный белый рояль. Мама бы после обеда выходила в сад – строгое, темно-лиловое платье, седые волосы убраны на затылке в тяжелый узел, нитка жемчуга на шее – и играла «Лунную сонату» по нотам, которые остались еще с детства, ноты на пожелтевшей старинной бумаге, которые помнят еще их старую квартиру на Донской.
Мы с двоюродной сестрой Ритой в детстве тоже мечтали о доме – и чтоб непременно с конюшней. Мы склеивали из картонки макеты: бесконечные башенки, эркеры, флигеля и мансарды.
Такими были мечты – кто мечтал, знает, какой хитрой бывает реальность в подмене. И все равно каждый раз ты удивляешься, насколько она искусна.
Поэтому не случилось ни белого рояля, ни конюшни.
А мы стояли у следующего подъезда. Ритуал уже отработан до мелочей.
«Здравствуйте!» – приветливо говорит маклер и смотрит сквозь тебя.
«Доброе утро!» – безучастно говорит владелец квартиры и смотрит сквозь тебя. Ты превратился в стеклянную фигурку, ты приобретаешь плоть, только если говоришь о деньгах. Тогда взгляд их на минуту