сели, да? – и понимаешь, что проголодалась страшно, как это – двое суток ничего не есть – кусочек красной рыбы на листьях салата, только теперь ясно, какие бывают чудеса, а какие красивые вилки и ложки у поляков, хочется стащить на память одну, с тиснением «ЛОТ», за окном темнеет бархатно, пошли вниз, до чего красива Вена с высоты птичьего полета, россыпью огней, опоясывающей горы, стеклянная коробка аэропорта, свет на темном такой яркий, самолет чуть подпрыгивает, когда шасси касаются взлетно- посадочной полосы, паспортный контроль, до чего же теперь уже хочется в душ, мимо обмена валюты – я свободна от денег – к воротцам в зал прилета.
Все.
Навстречу шли мама с сестрой – сестрин живот за этот месяц вырос уже, и казалось, она двигает его впереди себя, как небольшую тележку. «Наконец-то».
Ты чемодан получила? Как он доехал? Мама отводила глаза. Получила вообще-то, сказала она. Только на Южном вокзале, утром, его украли с тележки. Как – ума не приложить – в нем веса килограммов на тридцать. Вместе с клубникой детства и вкусной и здоровой пищей.
Вкусы и запахи ко мне вернулись только через два дня – и поняла я то, что их все эти дни не было, лишь обретя снова. И ложку-сувенир с тиснением «ЛОТ» на ручке я все-таки прихватила.
III
Ты проваливаешься в пустоту. Она вся – сияние.
В тебе нестерпимый страх – и яростная воинственность.
Ты отчаянно наносишь удары по невидимому врагу, но ранишь себя самого.
Как отшельник, что, увидев перед собой баранью ногу, захотел зажарить и съесть ее. «Погоди, – сказал Учитель, – пометь ногу крестом».
Назавтра отшельник нашел нарисованный крест на своей груди.
??????
Мы были просто наблюдателями жизни. Я и она. Неправильные герои неправильной сказки. Она – постаревший Питер Пэн, без планов и без будущего. Я – девочка со спичками, разглядывающая многоэтажные пирожные в витринах кондитерских и жареного гуся с яблоками за вечерними окнами, знающая, что когда-нибудь точно окажется по ту сторону стекла.
Дагмар было за сорок, а она все еще жила в студенческом общежитии. Для вахтеров начальство делало исключение – оставляло за ними одну и ту же комнату. Я всегда знала, что на входе, справа – будет Дагмар. Она приходила в вахтерскую будку в любимых разношенных тапках, растянутом свитере, с неизменным клетчатым пледом, глиняной кружкой с отбитой ручкой и томом «Гарри Поттера» на английском. Читала при свете маленькой лампочки и судачила с проходящими мимо студентами. Она знала всех и все про всех. Готовила на студенческой кухне, забираясь на последний этаж, – там кухни были пустынными, у нас же, внизу, – проходной двор: даже ранним утром, выйдя сделать себе кофе, ты натыкался на причудливые человеческие штабеля перебравших спиртного финнов, ночующих прямо на полу. Готовка для нее была давно отработанным ритуалом – кухонная утварь свелась к ковшику с покореженным боком, волнистой от жары сковородке и любимой тарелке с синими ободками. Ничего лишнего, жизнь в общаге обязывает. Даже рис она покупала и варила в специальных пакетиках – и удобнее, и проще.
Дагмар, похожая уютностью на обленившуюся Марию-Терезию, и была той, первой моей Веной. Нас роднило, наверное, только то, что она – немка, – прожив здесь всю свою жизнь, все еще чувствовала себя в Вене чужой. Иностранкой, как и я.
– Пойдем, – говорила она заговорщицки, щеки ее складывались в ямочки, и вся она становилась бомаршевской Сюзанной. Вела меня наверх, мимо своей комнаты, на последний этаж, к узкой лестничке, к такой же узкой дверке. Открывала своим вахтерским ключом – «сейчас, сейчас ты увидишь!» – счастливо улыбалась куда-то в себя, поворачивая заедающую ручку. Потом нужно было пройти по странным мосточкам – и Дагмар распахивала еще одну дверь.
За ней была Вена. С высоты птичьего полета. Дух мгновенно – резко, до одури – перешибало от просторов, которые не видно с земли, где небо заковано в тюремное окошечко старинных домов серой масти.
Город уходил вдаль черепичными крышами, расчерчивал горизонт белоснежными ветряками, взбегал на дальние холмы чуть пожелтевшими осенними виноградниками. Вена – свобода, Вена – юность, Вена – счастье. Вена, которую иначе не увидеть, только взлетев вместе с птицами.
Дагмар стояла – руки в боки – в своем безразмерном свитере, который трепал ветер венских высот, и казалось, что она нюхает воздух. Как лошади. И ноздри у нее были вычурные, лошадиные, породистые.
Вечером она, взяв старый потрепанный зонт тростью, заложив руки за спину, отправлялась пешком к Рингу – первому бульварному кольцу, опоясывающему венский центр. Часть пути я проходила вместе с ней – приноравливалась к размашистому, широкому шагу. Она всегда шла молча и будто только из любезности терпела мое присутствие. Ежевечерняя прогулка по Рингу была ее ритуалом – молчаливым ритуалом. Когда навстречу попадались знакомые, она старалась перейти на другую сторону или яростно молчала, если ее пытались задержать неуместным приветствием.
Безмолвной прогулкой до центра через весь восьмой район Йозефштадт – город Иосифа – вместе с Дагмар, а потом одиноким прыжком в холодную темень переулков, в тихие залы библиотеки, начиналась моя ежедневная дорога в прошлое.
А он все это время просто стоял за спиной. Заглядывал через плечо в страницы, испещренные готическими буквами – будто иноязычной вязью: «Даже Россия с ее ужасающей татарщиной и варварством, этот кит, чья глава прижимает к земле запад и чей хвост простирается на восток, однажды наверняка покажет даже самому недальновидному, что она совершила много более, чем просто заняла надлежащее ей место в мире». Рано повзрослевший мальчик, несчастливый любовник, слоняющийся по венским борделям. Иосифа Второго хотелось утешить. Они стояли тут вообще все – и отец его, Франц-Стефан Лотарингский, тайный масон, и масон же, Алоиз Блюмауэр, щеголеватый издатель и друг Моцарта. И писатель Иосиф фон Зонненфельс, которому Бетховен посвящал музыку, – вокруг собрались венцы из ордена иллюминатов, все, кто двигал австрийское Просвещение. Тихие и нестрашные, видные только мне.
– Мы закрываемся, господа, – деликатно прошелестел служитель библиотеки и ушел неслышно.
Мужчина за соседним столом кашлянул и закрыл огромный фолиант.
Моему немецкому всего несколько недель от роду, и готические буквы газет восемнадцатого века пока еще мудреная шифровка. Их надо разбирать, всматриваться, чтобы вдруг радостно узнавать родное лицо – и привыкать к диковинной «k», твердой «в», к буквам с коварными умляутами.
Когда знакомые буквы проступают в нервных взмахах готики, чувствуешь себя тайным детективом, нашедшим ключ к хитроумному шифру. Через несколько недель к старинной вязи привыкаешь и без труда складываешь штрихи с закорючками в слова.
Из огромных – до потолка – шкафов укоризненно смотрят толстенные тома в кожаных переплетах. В залах инкунабул редко бывает многолюдно. Наверное, им одиноко, фантазировала я: много-много лет никто не снимает их с верхотуры, поднявшись на специальную лесенку гладкого дерева, не несет бережно к столу, затянутому зеленым сукном, не кладет – мягко, без звука – не раскрывает, благоговея, чтобы прочесть, расшифровать знаки, что оставили ему те, кто писал эту книгу несколько сотен лет назад.
Круглыми, гладкими до зыбкости булыжниками уходила из-под ног Йозефсплац. Одиноко – не зная, куда деваться с глупого постамента, – завернулся в плащ конный Иосиф. Герой моей диссертации, тот, о котором сны и явь.