Сестра, вдруг прыснув, уже выпроставшись из корсета постоянного страха, сказала:
– У него в кабинете, на двери – ты не помнишь, точно – висит карта мира. Он же так гордится, что он из Европы, – как будто бы лично руководил процессом, решал, где бы ему родиться. Как будто бы маленькая деревня в провинции – это Европа. В общем, он брал все время Соню на руки и подходил к этой карте. Смотри-и-и, говорил, смотри, дочка, вот из этой страны твой папа. И тыкал пальцем туда, где должна быть Австрия. Ее и не видно на карте, такая маленькая. Потом еще походит-походит и опять к карте – смотри-и-и, вот из этой страны твой папа. Я слушала-слушала, а потом мне все-таки надоело, я подошла однажды и сказала: «Смотри, дочка, а вот из этой
Мы смеемся – как смеются над страхом, который оказался просто неумелым розыгрышем. И Герхард не кажется в этот момент ужасным, он не заставляет одним только именем своим застыть, будто вмерзнув в ледяную глыбу, а становится смешным и маленьким.
На дне бокала плещется еще чуть-чуть, но, чтобы допить, нужно с силой втянуть в себя через соломинку, неприлично чавкнув, – поэтому бокалы, пузатый ее и высокий, тонкостенный, мой, просто стоят посередине стола. Уже вовсе не предвещая таинство, не пряча магию – а просто одиноко. Обыкновенные пустые бокалы в обыкновенном венском баре.
– Пошли? – говорю я сестре.
– Пошли, – кивает она и в последний раз глядит туда, где, уже больше похожий на мешок в дорогом костюме, навис над барной стойкой наш новый знакомый. Без сожаления глядит, и улыбка прячется где-то, чуть угадываясь в изгибе, в уголке губ, где-то совсем глубоко.
Мы идем по ночной Вене – по улицам, освещенным лишь редкими окнами, за которыми не спят, как и мы, по переулкам, выводящим к речке Вена, которая выныривает неожиданно шумно, словно и не упрятана давным-давно под землю, словно не превратилась давно в ручей на дне каменного городского русла. Вот здесь, в этом отеле, когда-то я останавливалась, приезжая сюда туристом.
– Смотри, – говорит вдруг сестра и нагибается, хватая что-то с асфальта.
Купюры. Три купюры. Сестра неуверенно оглядывается – но вокруг никого, даже швейцара отеля нигде не видно, только мы, ночь и купюры. Никто не ищет их, некому их отдать. «Возьмем?» – одними губами спрашивает она. Я киваю.
Столько денег зараз мы еще никогда не находили – на это можно было бы есть несколько дней всей семьей. А вдруг кто-то хватится через час?
Ну, может быть, это просто туристы – и они уже уехали из Вены, чего уж теперь, резонно говорит она.
В неожиданный подарок хочется поверить – и не получается. Кажется, что за каждый подарок судьбы придется расплачиваться – долго, мучительно, что за каждым празднованием последует непременно какое- то изощренное наказание. В эмиграции повышенного риска очень быстро разучиваешься радоваться так, как в детстве, – легко, бездумно, окунаясь в радость по шейку, плывя в ней, забыв про то, что дно где-то далеко, в случае чего не достать, не оттолкнуться ногами, чтобы выплыть на поверхность.
Остался только отголосок той радости, той способности проживать ее полно, не думая больше ни о чем. Мы шли с сестрой по улицам одни, как в детстве, взявшись за руки – и если вырваться из пут города, поднять голову, не смотреть на улицы, дышащие вечерним зноем, на полутемные дома, то можно было увидеть звездное небо: неожиданную тут, в этом каменном мешке, раскаленном за день солнцем, прохладную темную глубь, расчерченную мириадами тонких звездных нитей, соединяющихся в созвездия, мерцающую светом давно умерших планет.
Чем больше ты убегаешь от Межсезонья, тем крепче оно держит тебя. Я точно, точно знала – оно просто поселилось внутри, оно не жило больше вовне. И полярным сиянием – мягко, почти незаметно – оно менялось, перетекало в новую форму, разрасталось внутри, заполняло все, до кожи, становилось новой вселенной внутри меня, с собственным солнцем, не зависящим от тысяч солнц других.
Старуха-процентщица
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?»
Она трезвонила в дверь так, словно во всех без исключения квартирах дома одновременно начался пожар. Когда мы открывали, сразу – казалось, острый нос живет отдельно, идет впереди нее – напористо, суетливо, как-то по-рыночному, бросалась через порог. Жадно заглядывала в кухню, пряча морщинистые высохшие руки под странный застиранный фартук, надетый поверх тренировочных штанов, уже от времени свернувшихся катышками, лезла в комнату. Ощупывала глазами каждую складку покрывала на постели, каждую чашку на столе. Подходила к батарее посмотреть, на какой отметке застыл термостат.
Будто это была ее квартира, а мы жили тут только из милости. Хотя, конечно, квартира-то была действительно ее – как и все квартиры в этом доме – а мы снимали ее по договору поднайма. Но задорого. Но снимали – а не жили из милости.
Да, фрау Мюллер, вежливо и устало говорила тогда я, готовясь выслушивать лекцию о преимуществе австрийской культуры надо всеми прочими.
А она говорила, говорила – высоким голосом, но не беспомощным, а каким-то даже начальственным – и жилистая шея ее дергалась, и седой хвостик на зализанной, как у балерины, голове чуть качался, аккомпанируя словам.
– Вы приехали из варварской страны, если так относитесь к расходам на отопление!
– Но мы же сами за это и платим! – удивлялась я. – Это наше право, хотеть, чтобы тут было тепло. Помещение большое – вы сами знаете – зимой было холодно.
– Вам неведомо нормальное человеческое чувство экономии! – Голос бронзовел. – Холодно! Можно же одеться потеплее!
Ага, ходить в шапке и варежках по квартире – думала про себя я – очень по-австрийски.
– Давайте поговорим потом, мне ребенка надо укладывать, – предлагала я ей. – У нас же договоренность, что счета за отопление оплачиваем мы, – в чем проблема? Ну какая вам разница, сколько
А иногда она пускалась в воспоминания – мяла, хрустя, жесткие пальцы и рассказывала про то, что у ее сына была русская девушка. Он ее очень любил, очень, даже ездил в Россию к ней, ее возил сюда. Она же оказалась неблагодарная, дала ему от ворот поворот, после того как съездила в Австрию. А друг его, с которым они разъезжали по России, тем временем женился, и – представляете! – на русской. И очень доволен, очень счастлив, они уже несколько лет живут. Только моему не повезло.
Кроме доходного дома в пятом районе, на берегу речки Вена, старого любимого тренировочного и фартука с крестьянскими приметами, вытканными по подолу, у госпожи Мюллер был муж. Моложе ее на много лет. Впервые мы увидели его зимой, когда он показывал нам нашу будущую квартиру: он был высок, импозантен, усат и обаятелен. Стоило появиться жене, как он менялся – словно она брезгливым движением узкой губы выключала что-то в нем. Он только смотрел глазами левретки и отмалчивался. Сочился лояльностью и преданностью. И видно было, что он – всего лишь управляющий при богатой и властной жене. Даже фамилия у него была двойная – он присоединил к своей второй половинкой «Мюллер».
С утра, послушно – казалось, будь его воля, он давно б отказался – выкатывал из подъезда коляску с совсем уже усохшей тещей, поднимал ее, сажал в машину, которая должна была отвезти ее на диализ, а после встречал, вносил по лесенке наверх, все высоченные пролеты старинного дома перемахивая через одну ступеньку, легко, словно теща ничего не весила. А она, так же как и дочь, в жесткую линию сжимая губы, тыкала рукой в пустоту – сделай так-то и так-то. Он только склонял почти бычью шею и казался нашкодившим мальчиком.
Весной, проходя по Грабену, кипящему туристами и венцами, вышедшими вдохнуть воздуха, пахнущего зеленым, с хрустом вскрытым арбузом, и выпить по первой весенней чашке кофе на улице, я