«
Дорожка 17, «Big Ideas»[77]. Позавчера утром, когда Элеонора Симончини ушла, прежде всего я обратился с вопросом именно к этой песне, потому что я запомнил, что в ней были какие-то разжиженные, но мудрые слова, очень подходящие для моего случая. Вчера ночью, когда Клаудия спала на заднем сиденье, пока мы с ней ехали сюда из Милана, я снова и снова слушал эту песню, и сегодня вечером, в то время как Клаудия с подружками праздновала Хэллоуин, слушал до тех пор, пока она, уставшая, растрепанная, испачканная, засыпавшая на ходу, не вернулась домой с мешочком, полным шоколадок «Марс», «Кит-Кат», шоколадных пасхальных яиц и другой дряни. Наверное, я слушал эту песню уже больше ста раз, каждый раз признавая абсолютную истину ее слов, и все же, я ни на мгновение не забывал и о том чеке.
«
Я встаю и захожу в дом. Клаудия спокойно спит в своей комнате. Карло прислал ей на мобильный смешную картинку: тыква от страха стучит зубами. Ей она очень понравилась, да, но она тут же показала эту картинку мне, поэтому в этом никакого секрета вовсе не было. Возвращаюсь на веранду. Ларин «Гольф» стоит на площадке перед домом, поблескивая своими боками в свете луны. Призрачная машина без номеров производит зловещее впечатление. В сущности Карло был прав: Хэллоуин это
«
Я отправил его. И наклонности мира тут ни при чем, я сделал это намеренно.
Никогда мне не стать одним из тех американских героев.
Скула, уголок рта, губы, мочка уха, ухо…
Я целую детали.
Глаза у меня открыты: я хочу видеть то, что целую — детали волнующей белизны, части беспредельного тела, ведь всю эту женщину целиком поле моего зрения больше не в состоянии охватить: будто бы этому телу нет конца, будто оно плод моего воображения…
Я дышу носом глубоко-глубоко, вдыхаю запах ее духов весь целиком, но и аромат ее тела, едва ощутимый, в силу индукции, секреции и трения постепенно будет усиливаться, а когда я проникну в ее тело, он возобладает над запахом ее духов. Это непременно произойдет, у меня нет ни малейшего сомнения: в эту минуту я могу сомневаться в чем угодно, но только не в том, что скоро я войду в нее, и ее естественный запах млекопитающего забьет нежную эссенцию моря, которой она окропила свое тело, чтобы скрыть его. Неизбежность этого события доводит меня до экзальтации, хотя я еще ничего не предпринял для этого. Я ничего еще не начал — о! это поистине восхитительный момент: мои враки, притворство, смски стоили того — эта кожа — великолепна, эти губы — великолепны, волосы, шея, шея у нее великолепная, или нет, точнее, отдельные части шеи: связки, вена, впадинка ключиц — просто великолепны, как великолепно и обещание, таящееся во всем этом теле, которое в эту минуту я сжимаю в объятиях, в ее бедрах, и внизу живота, там я ограничиваюсь лишь нежными поглаживаниями, в ее грудях, к которым я до сих пор не прикоснулся, и они сами с упрямой упругостью давят мне на грудь; и даже вне ее тела я ощущаю обещание, оно в запахе травы, земли, в теплоте ночи, в ослепительном свете луны, в шуме ветра, в трелях проклятых соловьев, в буйстве сошедшей с ума природы, потому что 31 октября, давайте-ка вспомним, всего этого не должно быть…
Я прижимаюсь подбородком к ее коже — моя однодневная щетина, как электрический разряд на чувствительные участки ее тела: тяжело дыша, она цепляется за мои плечи, отдаваясь мне во власть, голова ее клонится в сторону, волосы откинуты назад, я овладеваю ее шеей — вот он, долгожданный момент. Я открываю рот и заполняю его ее плотью, зубами прикасаюсь к ее коже, слегка присасываюсь: мне нужно добиться идеального прилегания, она еще не знает почему, даже не может это представить, она вздыхает и постанывает от моего засоса, но это еще не все — она даже представления не имеет, как я сейчас ее укушу. А я знаю, потому что на себе испытал ощущения от такого укуса, и с тех пор я ни разу не дотронулся ни до одной женщины, не вспомнив о Марте. И любовь тут ни при чем, это настоящий укус вампира: однажды она так меня укусила, и теперь я это делаю тоже, каждый раз, как мне предоставляется такая возможность. Ну вот, в самом деле: я ее укусил. Да, я вонзаю зубы в ее плоть, и начинаю надавливать, и тотчас чувствую, как дрожь пробегает у нее по телу, как расслабляются мускулы, расцепляются связи нервов, и с шумом ее вздохов вылетает сквозящее крайним изумлением, протяжное «а-а-ах-х-х». Вот именно, изумление. Я укусил ее не резцами, а
Зубами я продолжаю терзать ее плоть, проникая все глубже и глубже, — «а-а-ах-х-х», — но в действительности ей не больно, я знаю, потому что удовольствие от такого укуса действует как анестетик. Она напрягается, но от страха, а не от боли: она боится, что давление моих челюстей больше не остановить, — мне знаком этот страх, и я когда-то испытал его, — челюсти продолжают сжиматься до тех пор, пока не вырвут целый кусок мяса. Тогда я ослабляю нажим. Я все еще сжимаю ее плоть зубами, но не усиливаю укус, не хочу причинить ей боль, хочу только держать кусочек ее тела в зубах и упиваться ее постанываниями; я хочу слушать бесконечно, как она стонет, стонет, пассивно стонет, а сейчас она начинает растворяться в поистине легендарном, драматическом, сияющем, сумасшедшем забытьи: так забывается голодающие, падающие без чувств, или оглушенные жертвы, безвольно свисающие из пасти леопарда, — это забытье тонущей девчушки, борющейся с Носферату, примчавшимся ей на помощь, однако, она от всей души предпочитает умереть, чем дать ему себя спасти, она борется с ним, безуспешно пытаясь утянуть его за собой под воду, и, в конце концов, обессиленная, она покоряется и отдается ему в руки, позволяет себя спасти, целовать свое тело и высосать из него всю кровь…
«А-а-ах-х-х…».
Ну вот. Я начинаю ослаблять хватку, потихоньку, потихоньку. Элеонора Симончини испытала удовольствие, которое она никогда уже больше не сможет забыть; и одного этого было бы достаточно, чтобы, удовлетворенная, она вернулась домой — других удовольствий ей уж больше и не надо. Как и следовало ожидать, едва я отрываю зубы от ее шеи, она тут же, будто ей необходимо сбросить с себя оцепенение, в которое ее поверг мой укус, берет инициативу в свои руки и начинает неистово целовать и лизать меня, с остервенением сжимать в объятиях; вдруг ее рука стремительно опускается вниз, ее движение точно, как выпад в каратэ, и через ткань брюк хватает меня за член, — по правде говоря, я всегда высоко ценил этот жест, потому что в самом его бесстыдстве есть и что-то целомудренное, как в отношениях между подростками, это напоминает мне пору семидесятых годов, я вспоминаю Патрицию Пескосолидо, свою первую девушку, наши изнуряющие откровенные ласки при тусклом свете синих и красных ламп в мансарде у Джанни Албонетти, по прозвищу «Футурист», со стенами, покрытыми картонками из-под яиц, под пластинку Брайана Ино, крутившуюся бесконечное количество раз… она сквозь ткань брюк уже наминает мне член, точно так же, как когда-то Патриция, она сжимает его все сильнее и сильнее, будто хочет оторвать и забрать с собой, наконец-то, у меня появилась возможность заняться ее грудями, и я принимаюсь лапать их обеими руками, как мне до одури этого захотелось в ту самую минуту, как я увидел ее позавчера на школьном дворе; но из чувства какой-то романтической, обязывающей меня в данных обстоятельствах симметрии поведения я ласкаю ее грудь снаружи, даже не пытаясь сорвать тонюсенькую ткань, обволакивающую ее. И это очень даже волнующий момент, потому что Элеонора Симончини без лифчика, вот это да, как и Патриция Пескосолидо в шестнадцать лет, неоспоримое доказательство того, что груди-то у нее искусственные, действительно, на ощупь они какие-то не по-человечески эластичные —