поспоришь.
И он поет снова.
Братва слушает истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. А как же, именно такие склонны к сентиментальности после пары-тройки кувшинов. Даже не наемники – штрафники, дармовое пушечное мясо, едва ли не половина с клеймами на физиономиях: с якорьком на лбу – галерники, с киркой, похожей на перевернутый крестик, – рудничные. Меж двух огней оказались, болезные: с каторги вернули, копья раздали – а податься некуда, и к Багряному не очень-то перебежишь, поскольку там Ллан, а Ллан это тебе не имперские судьи, он не по закону, а по понятиям судит, вот только понятия у него очень уж свои. Нет грешника, нет, понимаешь, и греха, и никакой зверюга-адвокат не поможет. Спасибо, тут хоть аванс выдали на выпивку…
– Пой, менестрель!
Все. Больше не могу. Еще одна «Розовая птичка» – и сблюю.
Чего ждать? Никто на меня не смотрит, никому не интересны ни я, ни моя ящерка…
Пробивая дорогу локтями, вываливаюсь из толпы – в толпу.
Горожане – лавочники, мелкие приказные, прочий разночинный люд – с жаром обсуждают, каким будет царствование Багряного. Ого! И ни одного стражника поблизости.
– Вот увидите, вот увидите, вилланы ж не знают городских ремесел, нечего им в городе делать, вернутся они к себе, – горячится плюгавый, похожий на лысоватого петушка, мужчинка, – а мы будем жить по справедливости – как в Старой Столице!
– Ага, мзя, вернутся они, – орет на плюгавого некто в треугольной шляпе. – А бабу свою тебе не жалко, мзя? Они ж, мзя, баб поровну делят!
– Так то ж господских баб, – не сдается петушок. – А моя Кляпа им…
Договорить он не успевает.
Двое в сером, на вид – ни дать ни взять подмастерья, ловко хватают мужичка за локти, заламывают руки за спину, третий, тоже в сером, накидывает на плешивую голову колпак, и беднягу уволакивают.
Ага, власти все-таки бдят.
И правильно делают. У Новой Столицы нет вонючих, вечно беременных мятежом предместий, но мелкого люда, втихую почитающего отца Ллана, сыщется, если хорошенько поискать, немало…
Впрочем, народ если и стихает, то ненадолго.
– И пограбят все, и побьют! – в упоении вопит, срываясь на фальцет, треугольная шляпа. – Все, что не пожрут, – сожгут ко всем Светлым! Что, им шелка твои нужны? – набрасывается он на внимательно слушающего тихого господина, прилично, но скромно одетого. – Вазы твои им нужны? Да здесь одни развалины останутся. Убивать надо эту сволочь, убивать!
– А вояки-то, вояки наши, как допустили под самые стены, а? – лепечет еще кто-то, озираясь на всякий случай. – О чем господа думали? У них же и кони, и мечи!..
– Да мужичье-то с одними вилами, без мечей твоих, и вот куда зашло!.. – глушит лепет немолодой грузный мастеровой. – Молиться надо! Крепко молиться! Светлые не оставят Империю…
– Так чего ж они ждут, заступнички?..
– А вот пусть ученый человек скажет!
Заглядываю в глаза повисшему на моей руке приставале.
Не то…
Глаза пусты, только дешевый эль в них плещется…
Стряхиваю урода с рукава, как клеща.
– Нет, ты скажи, лекарь! Уважь народ!
Коротко, совсем не сильно бью локтем.
И, наконец, вырываюсь с набережной на волю, в кривенький переулок, ведущий к площади Света и дальше, к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка ночлежных харчевен, сомнительных трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест. Из подворотен на меня хмуро поглядывают оборванные типы с мятыми, не запоминающимися лицами. Судя по всему, им и хочется познакомиться со мной поближе, и колется: в мирное время всякий чужак, забредя в трущобы, рискует, как минимум, кошельком, но сейчас время не мирное; кто меня знает, вправду ли я беспечный лох – или на работе ношу серое?
Не озираюсь. Не оглядываюсь.
Вот и площадь Света.
После лихорадочного разгула набережной здесь на первый взгляд тихо. Но только на первый. Пестрым ковром вокруг монумента Императору Раматкалю – беженцы, беженцы, беженцы. Город набит ими до отказа. Кто-то поселился у родни, у друзей, другие, кому повезло уберечь хоть что-то, набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки, остальные живут прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как закрылись все семь городских ворот: Император запретил впускать в столицу новые толпы. И это разумно: цены и так уже подскочили до небес, припасы на исходе, то тут то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно, невзирая на усилия серых; короче говоря, кто не успел, тот опоздал – но тысячи опоздавших сидят под стенами, жмутся к воротам, плачут, умоляют, проклинают, пытаются подкупать, и это никак не добавляет городу уверенности…
Площадь Света почему-то облюбовали мелкие даны с юга Тон-Далая. Смуглые, чернявые, обычно крайне наглые, сейчас они пугливы и понуры; только выводки невероятно тощей детворы бросаются под ноги всем подряд, вымаливая подачку.
Иду сквозь визг и писк.
Всем не подашь. Кроме того, после Кашады у меня стойкая аллергия на смуглых и чернявых, вне зависимости от возраста. Из гнид вырастают вши…
А это что за диво?
Разглядываю мальчонку – замурзанного, шелудивого, зато голубоглазого и при цепочке с гербовым медальоном.
Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Опустив глаза, что-то бормочет. Понятно, беженцы. С Запада. Муж – сенешаль замка Птах-Тикуа, но где он сейчас, она не знает, и родни не осталось. Никого не осталось, совсем никого. В столице впервые, без слуг впервые, усадьба сгорела.
– Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня… и, если господин горожанин желает, мы могли бы уединиться…
Из-под темного платка выбивается светлая прядка, большие, голубые, как у сына, глаза налиты слезами, нос тонкий, с легчайшей аристократической горбинкой.
Право же, товар недурен.
Толику мгновения жду. 
Увы, моя заминка понята превратно.
– Три «креста», всего три, добрый господин, – частит женщина. – Там, в подворотне, чисто и удобно…
Но у доброго господина адски болит спина, и только подворотни ему сейчас не хватало. Бросаю в узкую бледную ладонь горсть медных «крестиков». И зря: на звон мелочи тотчас встрепенулись ближайшие соседки; две толстухи удивительно резво начинают выпрастываться из-под дерюжек.
Понятно. Стоит мне отойти, милостыню отнимут.
Но что я могу поделать? Это жизнь.
Ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, что-то вдове сенешаля оставят, не отобрали же у мальчонки цепочку с медальоном…
Чем дальше, тем чище улицы.
Хотя людно везде.
Очень много вооруженных.
Еще бы: тут и городские стражники при неизменных алебардах, и солидные дружинники эрров, и щеголеватые оруженосцы знаменных, и периферийные дворянчики в потертых колетах с выцветшими

 
                