А что кирка? Стоим вот и смотрим на валун: чем такую бегемотину вытащишь?
Последние два дня всей сменой — двадцать пять человек — мы долбили вокруг этого валуна кирками. Обкопали его, выровняли землю. Теперь старшина (новый какой-то — они у нас часто меняются) послал за канатом.
— Ра-а-аз, два-а — взяли! Еще ра-аз — взяли!..
Что-то развеселились вокруг… Согрелись, наверное.
— Ра-аз, два-а — взяли!
— Пупок не надорви, — советует Сахаров.
Я опять в дураках: тяну, когда все уже только делают вид, что стараются. Стараться, конечно, незачем. Это и старшина понимает.
— Отставить, — говорит он.
И задумчиво трет щеку, словно решает, побриться ему или нет.
Канат соскальзывает с гладких боков валуна. Мы разбредаемся.
— Надо в другом месте копать, — вздыхает маленький лупоглазый юнга.
— Прыткий какой! — говорит Сахаров.
У «прыткого» шинель до пят, а бескозырка держится на оттопыренных ушах и сползает на нос.
— Я такую войну в детдоме видел. — Железнов приседает на корточки, берет два небольших камня и стучит ими друг о друга. — Противотанковые рвы копали. Там хоть фронтом пахло. А тут…
— Искру высекаешь? — спрашивает Сахаров.
— Знал бы — в воспитанники подался, — бурчит Железнов.
— А ну, воинство, — говорит вдруг старшина, — тащи сухостой! Да побольше… Живо!
Минут через пять валун со всех сторон обложен кострами. А мы сидим на корточках с той стороны, где не дымно, греем ладони и блаженно щуримся. Ветер утих. Ели и сосны стоят молчаливо. Отражения облаков в озере похожи на рыхлый тающий снег. И мне начинает казаться, будто все это не настоящее, — со мной последнее время так часто бывает…
В прошлом году я отдыхал в пионерском лагере на Оке. И сейчас очень ясно вижу, как на утренней линейке под дробь барабанных палочек, вздрагивая, поднимается по мачте флаг. И то, что я уже вспоминаю, мне до сих пор все-таки намного ближе, понятнее, чем строй роты, гул соловецкого леса и темные палатки, в которых мы спим не раздеваясь. Только год назад я носил пионерский галстук, а теперь на мне черная шинель, я — юнга Военно-Морского Флота, а точнее говоря, пока просто рабочая единица на строительстве школы юнг — четверть лошадиной силы. Именно четверть. Вчера Сахаров перед отбоем рассказывал: в соседней роте не могли вывезти из леса большую сосну, и старшина просил для этого лошадь: «Что, нет лошади? Ну, тогда двоих краснофлотцев. Ушли в учебный отряд? Вот черт! Так дайте хоть четверых юнг!»
Если бы не Валька Заяц, я бы никогда сюда не попал.
Я ведь мечтал стать летчиком. А про набор в эту школу узнал Валька — мы как раз кончили седьмой. Расписывал: «Учиться будем в Архангельске и после практики на кораблях — в действующий флот. Точно тебе говорю! Айда? До призыва еще ждать и ждать, так война кончится».
Мы с Валькой с первого класса были вместе. Теперь он в другой роте — артэлектриков. А я в роте радистов. Нас уже распределили по специальностям. Интересно, как он? Рота его рядом, а не виделись давно — около месяца. Кажется, что год прошел: дни начинаются одинаково и, послушные командам старшины роты, проходят — «В колонну по одному!» — тоже все одинаковые: словно в шинелях…
Оглушительно стреляет — я даже не сразу соображаю, в чем дело. Потом вижу: тело камня опоясано несколькими длинными трещинами.
— Здорово! — ухмыляется Железнов.
Сахароз небрежно роняет:
— От разности температур…
— Гениально — это всегда просто, — радостно заявляет лупоглазый.
Конец бегемоту! Теперь его можно вытянуть по частям.
— Кончай курить! — приказывает старшина, но его сразу, в несколько голосов перебивают:
— Да ладно, посидим…
— Пускай еще разок треснет.
— Сачки! — говорит старшина.
«Сачки» — значит, лентяи. Почему? Я закрываю глаза — от валуна, от прогоревших костров тянет теплом — и вижу зеленые-зеленые луга за Окой, а в траве бродят девчонки из нашего лагеря и ловят сачками бабочек…
— Жрать хочется, — говорит кто-то.
— А как же в Ленинграде? — раздается ехидный голос нашего бачкового. — Там люди небось не получают морской-то паек!
— В Ленинграде хлеб делят поровну, честно!
Наверное, я хотел об этом подумать, а сказал вслух, И сразу передо мной — лицо Сахарова. Он округляет глаза.
— В зубы — хочешь?
— А ты?
Он замахивается, я отшатываюсь, и кто-то смеется. Злорадно. Нет, Сахаров не бьет, он просто напяливает мне на глаза бескозырку, грязной пятерней проводит по моим губам. Я бью его по руке — мимо! У меня мгновенно горячеют глаза — от стыда, от ненависти к этой руке, а главное, от обиды: смеются! Я же за всех…
— Товарищ юнга, вернитесь!
Это старшина. Я прибавляю шагу. Ломаю кусты. К черту!..
— Юнга, вернитесь! «…нитесь!» «…итесь!»
Но вернуться я не могу.
II
Я остановился, подобрал кустик хвойных иголок. Раскусил одну — горько! Побрел дальше, испытывая мрачноватое удовольствие оттого, что иду не в строю, а просто так — куда и как хочу.
Потом решил влезть на сосну. Ветви ее были крепкими, упругими, на золотистой чешуе проступали капельки смолы — такие стеклянные, что хотелось их потрогать.
Ствол уже заметно качало. Обняв его, я осторожно выпрямился. Подо мной и далеко-далеко впереди холмились сосновые кроны, там и тут пробитые пиками елей. А за ними светло холодело море. Я пристроился поудобнее и долго смотрел в эту даль. Туда бы!..
Песня грянула почему-то совсем неподалеку. Запевалу я узнал сразу.
Я слушал. Она звучала со стороны неожиданно, по-новому — первая песня, разученная нашей ротой. Старая песня. Сколько поколений моряков пело ее до нас?
Мне вспомнилась карта в учебнике истории: молодая Республика Советов в кольце блокады. И большая карта Европейской части страны, которая висела у нас в классе около доски. На ней мы отмечали линию фронта.