– Вот как, в Харбине? А ты видел своего дедушку?
– Нет.
– А бабушку?
– Нет, ни разу не видел. Они умерли до того, как я родился.
Бабушка как-то по-новому посмотрела на Каору и подумала: может, в нем течет не только японская кровь. Миндалевидные глаза со складкой на веках, прямая линия носа, белая, как воск, кожа, коричневатые волосы. Все это казалось бабушке очевидными доказательствами. Впрочем, сейчас на улицах можно встретить людей и с рыжими волосами, и с накладными ресницами, и с резкими чертами лица. Такие времена пошли, что редко где увидишь настоящее японское лицо. Может, Каору и не выбивается из общей массы.
– А твои дедушка или бабушка не были иностранцами? В те времена в Харбине было много русских и евреев.
Но Каору, похоже, совершенно не интересовала история его предков.
– Не знаю, – ответил он, но при этом вспомнил, как мама, которая тогда уже не вставала с постели, взяла альбом и со словами: «Это твой дедушка» – показала ему фотографию мужчины со светлыми глазами. Еще она сказала: «Это твоя бабушка» – и указала на женщину, которая хотя и была одета в кимоно, но совсем не походила на японку.
Но пока бабушка не завела с ним этот разговор, Каору и в голову не приходило, что в нем течет какая-то особая кровь.
2.7
Прошел год с тех пор, как Каору поселился в доме Токива. Он нашел себе место, где ему было хорошо и удобно, он с удовольствием заботился о Радости и о Грусти, смог подружиться с Андзю – в общем, неплохо приспособился. Мамору продолжал «заботиться о младшем товарище», но ему самому наскучили одни и те же приемы. Каору достаточно было выполнять все поручения старшего брата, и, если тот не пребывал в особенно дурном настроении, Каору мог даже отдыхать в доме, в гостиной. Когда гостей не было, Андзю занималась здесь музыкой, все остальное время в комнате было тихо, как в часовне, солнечный свет из окна и маятник настенных часов становились ее полновластными хозяевами. Здесь Каору предавался мечтам. Под роялем кошка Тао грелась на солнышке, это было ее излюбленное место. Но Каору выгонял ее оттуда, раскладывал подушки, ложился и закрывал глаза. Он слушал звуки рояля, на котором играла Андзю, голоса птиц в саду и представлял себе миллионы зрителей со всего мира, замерших в восхищении. Их взгляды были обращены на него – такого, каким он представлял себя в будущем. Его голос, так поразивший семью Токива, звучал великолепно – Каору пел песню, которую оставил ему умерший отец.
Когда-то Каору мечтал о том, как однажды они с отцом разделят успех у миллионов слушателей. Мальчик надеялся, что в тот момент он обретет подлинную свободу. Однако случилось иначе – он оказался в чужом доме, на птичьих правах, в неравном положении с детьми Токива. Но он вытерпит это ради славы, которая обязательно придет к нему и к его умершему отцу.
О своей мечте Каору рассказал только Андзю, Фумии и золотым рыбкам.
– Одними мечтами сыт не будешь. Так что ешь как следует, – сказала Фумия и стала каждый месяц давать ему из своего заработка немного денег, которых хватило бы на две чашки кофе. На эти деньги Каору покупал себе котлеты в мясной лавке около вокзала и корм для Радости и Грусти.
Андзю занималась с Каору, чтобы его мечта исполнилась. Она говорила: «Спой это» – и играла ему небольшие фрагменты сонаты Моцарта, которую разучивала сама, или усаживала Каору рядом с собой за рояль и заставляла его играть этюды Черни.
Ноты, написанные рукой его отца Куродо, лежали в ящике из павлонии. Каору относился к ним так бережно, как будто это был прах его отца. При жизни ни одно из произведений не увидело свет, они продолжали свой сон, не покидая ящика из павлонии. Всего там хранилось тридцать сочинений: были среди них и длинные – страниц двадцать, и короткие – всего на страничку. На титульном листе «Колыбельной» было написано карандашом «Посвящается Каору».
Мальчик показал ноты «Колыбельной» Андзю и сказал:
– Ее мой папа написал, когда я родился.
– Интересно, что это за музыка. – Андзю сразу же поставила ноты поверх сонаты Моцарта и попробовала сыграть.
Тоскливая мелодия в трехдольном размере медленно развивалась по хроматической гамме вверх-вниз. Представлялось, как в неспешной послеполуденной деревне зевают все: женщины, дети, старики, собаки. «Колыбельная» была написана в форме вокализа для пения без слов.
Уловив настроение, Андзю запела так, будто громко зевала: «Аа-аа». Но Каору поправил ее:
– Петь надо не отрывисто, а протяжно: ааааааааа, – и спел один такт.
Андзю с сомнением подумала: неужели композитор так представлял себе зевоту? Похоже, она выражена не просто звуками глиссандо, а хроматической гаммой, в которой были скрыты разнообразные оттенки. Зевота, как замедленные кинокадры, причудливо вплеталась в мелодию «Колыбельной», обладающей приятным расслабляющим эффектом.
Как ни странно, эта вещь понравилась Мамору. Она, кажется, в точности совпадала с его настроением: изо дня в день он жил с неясным ощущением бесполезности происходящего. Удивительно, но когда Мамору слушал «Колыбельную», его постоянная злость на рыхлое, сонное общество ослабевала, начинала казаться глупой. Он представлял себе Винни-Пуха, который так объелся, что не может встать, валяется на полу и бормочет какую-то фигню на никому не понятном языке. Мамору даже стало интересно, что представлял собой предок Каору, написавший музон, от которого наступала такая расслабуха. Теперь ему хотелось узнать о прошлом Каору.
– Эй, Каору! Давай-ка сходим в твою старую халупу. Хочу поглядеть, где ты жил раньше.
Субботним днем, когда Каору играл в футбол со школьными приятелями, Мамору позвал его и увез на электричке. Вместе с ними поехала Андзю. Так и не догадавшись, зачем это понадобилось Мамору, Каору пересек реку по мосту в направлении, противоположном тому, каким они переправлялись год назад с отчимом Сигэру.
Когда поезд проезжал над рекой, Андзю вспомнила, что нарушает обещание, данное матери: не бывать на том берегу. Но любопытство пересилило угрызения совести. У Мамору же была слабая надежда: вдруг на том берегу найдется нечто такое, что способно рассеять его злость. Словом, ни у кого из них не было какой-то особенной цели, но каждого тот берег завораживал по-своему.
Поселок совсем не изменился за год. И вокзал, и торговые ряды, и дома, и столбы с линиями электропередач – все было как прежде. Только самого Каору там не было. Не было мамы. Здесь больше не гулял отчим. От тех, кто бросил этот поселок, не осталось никаких следов.
Каору не сомневался – именно здесь он столько раз гулял с отчимом, пробегал сквозь эти торговые ряды, взбирался на насыпь, кидал камни с прибрежной полосы. Но он, прошлогодний, казался себе, нынешнему, вымышленным персонажем.
Тогда кто я теперь? Привидение, кукла, герой чужого сна?
Незаметным образом поселок превратился в беспредельно далекое место, хотя и находился поблизости.
Троица подошла к дому, где Каору прожил до восьми лет и куда восемь лет подряд наведывался Сигэру.
Видимо, уже привыкнув к жизни в особняке Токива, Каору удивился, как он мог раньше жить в таком крошечном домишке. Ему показалось, что за этот год сам он вырос в два раза.
В доме уже поселилась незнакомая семья.
И входная дверь, обитая фанерой, и крыша из оцинкованного железа, и покрытые известкой стены – на всем лежала печать провинциальной убогости. Так вот в каких местах скрывают содержанок, – Мамору смотрел на дом Каору, в котором теперь жили чужие люди, с интересом и разочарованием. На втором этаже на ветру сушилось мужское и женское белье, детская одежда. У входа стоял велосипед с приделанным детским сиденьем. Откуда-то доносилась вонь сточных вод, дымился костер из сухой листвы. По дороге, вдоль насыпи, нескончаемым потоком двигались автомобили, домохозяйки в тренировочных штанах выгуливали собак.