джинсах… кажется, «Ливайс»… и в каких-то кроссовках западного производства с бегущей волной по бокам. Он и Попеску увезли Джошуа в голубой «дачии».
Кейт повернулась и посмотрела на Лучана. Тот опустил деревянную ложку обратно в кастрюлю с супом.
– И что, – сказал он. – Мало ли в этой стране голубых «дачий».
О’Рурк поднялся.
– Сторож слышал часть разговора перед отправкой Джошуа. – Голос его был тихим. – Молодой человек с безупречным американским произношением упомянул, что он студент-медик. А шутка на английском звучала примерно так: если он не найдет богатого американца, который купит ребенка, тогда он продаст его вивисекторам из университетской медицинской школы.
Лучан направился к выходу, но Кейт загородила ему дорогу.
– Сторож слышал, как Попеску называл молодого человека по имени, когда они считали деньги для взятки администратору приюта. – О’Рурк сделал паузу. – Он называл его Лучаном.
Сны крови и железа
Жизнь моя состоит теперь почти только из шепота и снов. В снах я вижу те дни и тех недругов, которых уже нет; а шепот доносится и из зала, и с лестницы, и из моей спальни, будто я уже мертвец, – о том, как ребенок был возвращен к Церемонии Посвящения. Теперь этот шепот звучит самодовольно. Они похваляются тем, как ловко им удалось вернуть ребенка. Они не говорят, как он был потерян или похищен. Они не представляют себе или просто не помнят, какие страшные кары, какое наказание обрушилось бы на них, будь я Владом старых дней, узнавшим о такой нерадивости своих подчиненных.
Но теперь это не имеет значения. Я уже не тот Влад. Прошедшие десятилетия и века позаботились об этом.
Сны мои – это воспоминания, не претерпевшие изменений в течение столетий, и в снах этих я впервые вижу себя. Я слышу разговоры шепотом о последних деталях планируемой Церемонии, слышу, как члены Семьи спорят между собой о том, может ли их умирающий Отец присутствовать на Церемонии, пребывая в столь плачевном состоянии. Но хоть краем уха я и улавливаю эти разговоры шепотом, только снами поглощено мое внимание.
Придворный поэт Фридриха III Михаэль Бехайм описал мою встречу в 1461 году с тремя босоногими монахами-бенедиктинцами: братом Хансом Носильщиком, братом Михаэлем и братом Якобом. Эту историю Бехайм услышал от третьего монаха, брата Якоба, и его искаженное изложение событий переписывалось, упоминалось и пересказывалось в течение пяти веков. О беспристрастности поэта Бехайма можно судить по изначальному названию его поэмы, когда он пел ее императору Священной Римской империи в 1463 году: «История кровожадного безумца по имени Дракула из Валахии».
Немногие осмеливались оспаривать рассказ брата Якоба, записанный поэтом Бехаймом. Никто не слышал полного рассказа об этом событии. До сих пор.
Случилось все следующим образом: в те дни епископ Любляны Сигизмунд из Ламберга воспользовался распространенным убеждением, что монахи словенского аббатства Горрион в Горнийграде восприняли объявленную вне закона ересь святого Бернарда, чтобы под этим предлогом изгнать монахов из монастыря и присвоить их собственность. Трое из тех монахов – брат Ханс Носильщик, брат Михаэль и брат Якоб – бежали и, переправившись на севере через Дунай, пришли во францисканский монастырь в моей столице Тырговиште.
Хоть впоследствии я и был вынужден принять по политическим мотивам католическую веру, я ненавидел эту подлую религию, да и теперь в грош ее не ставлю. Церковь в то время была лишь одной из соперничавших властей, и притом беспощадной, несмотря на все усилия спрятать свои алчные, корыстные побуждения под покровом благочестия. Сомневаюсь, что с тех пор она изменилась. А францисканцы казались худшими из всех. Монастырь в Тырговиште был для меня как гвоздь в сапоге, и если я его терпел, то лишь потому, что политические осложнения в связи с их выдворением перевесили бы облегчение, которое я мог испытать после их изгнания. Простой люд любил льстивых, постоянно молящихся и говеющих францисканцев, несмотря на то что монахи выжимали из народа за счет милостыни и десятины последние крохи и постоянно выклянчивали еще. Церковь Валахии в те дни – особенно этот проклятый францисканский монастырь, который, несмотря на все мои тогдашние усилия, так и стоит в Тырговиште до сего дня, – была паразитом, жиревшим и распухавшим на кровавых деньгах, которые гораздо большую пользу принесли бы моему княжеству, окажись они у меня в руках.
В то время францисканцы на дух не переносили бенедиктинцев, и я подозреваю, что они предоставили убежище трем беглым бенедиктинцам лишь для того, чтобы вызвать у меня еще большее раздражение. И им это удалось.
Я столкнулся с братьями Якобом, Михаэлем и Хансом Носильщиком примерно в миле от монастыря, когда после охоты возвращался к себе во дворец. Их более чем непочтительные манеры вызвали во мне гнев, и я приказал тому, который звался Михаэлем – он был самый высокий из троих, – явиться ко мне во дворец во второй половине того же дня.
Бехайм утверждает, что я запугивал монаха допросом с пристрастием, но на самом деле у нас была приятная беседа за кружкой подогретого эля. Я говорил кротко и вежливо, ничем не выдавая своего извечного неприятия их продажной веры. Мои вопросы были исполнены лишь вежливого интереса к богословским материям. По мере того как эль разогревал внутренности брата Михаэля, он все с большей горячностью входил в роль проповедника, хотя я заметил тревожный огонек в его хорьковых глазках, когда мои вопросы стали носить более личный характер.
«Итак, тяготы земного существования являются лишь малоприятным началом пути к последующей жизни?» – мягко спросил я.
«О да, милорд, – поспешил согласиться тощий монах. – Так установил наш Спаситель».
«Тогда, – продолжал я, подливая ему эля, – тот, кто стремится сократить эту скорбную страницу бытия и ускоряет получение страдающим смертным награды еще до того, как он накопит множество грехов, может считаться благодетелем?»
Брат Михаэль не смог скрыть несколько озабоченного выражения, когда подносил кружку к губам. Но произведенный им прихлебывающий звук можно было принять за утверждение. По крайней мере, я предпочел понять его именно так.
«В таком случае, – продолжал я, – если некий жалкий слуга Господень, такой, например, как я, послал многие сотни смертных – кое-кто утверждает, что тысячи, – навстречу спасению до того, как грех отяготил их души, можно ли утверждать, что я явился спасителем этих душ?»
Брат Михаэль облизнул и без того влажные губы. Возможно, он уже слышал о моем иногда небезобидном чувстве юмора. Или, что вероятно, эль ударил ему в голову. Как бы там ни было, он не удержался от улыбки, хоть и пытался.
«Такую возможность нельзя исключить, ваше величество, – сказал он наконец. – Я всего лишь бедный монах, непривычный к строгой логике или требованиям апологетики».
Я развел руками и тоже улыбнулся.
«Как вы говорите, если мы примем эту предпосылку, – сказал я сердечно, – тогда следует доказать, что, если кто-то, подобный мне, помогает тысячам смертных освободиться от тягот земной жизни, этот некто может считаться святым за количество душ, спасенных им до того, как грех лишил их всякой надежды на спасение. Согласились бы вы с таким утверждением, брат Михаэль?»
Тощий святоша снова облизнул губы и стал еще больше похож на хорька, вдруг обнаружившего, что, пока он витал в высших сферах, над ним нависла сеть.
«М-м-м… э-э-э… святым, милорд? – пробормотал он. – Несомненно, подобное можно утверждать, но… м-м-м… но святость, милорд, это такое понятие, которое затруднительно постулировать, и… э-э-э…»
Я решил сжалиться над перепуганным монахом.
«Скажите мне тогда, – заговорил я, слегка повысив голос, – может ли такой человек, как я, рассчитывать если не на святость, то, по крайней мере, на спасение Господом нашим, Иисусом Христом?»
Брат Михаэль чуть не пустил пузыри, услышав этот вопрос. «О да, ваше величество! Спасение принадлежит вам, как и любому другому человеку. Господь наш и Спаситель простер на нас свою милость, приняв смерть на Кресте, и милость эта не может быть отнята, если грешник искренне раскаивается и