которой они всклубились и в которую, суетливые, стыдящиеся, ошалевшие от тоски, постепенно изо дня в день превращались сами), и даже никакие не волки, то есть конечно изголодавшиеся, отощавшие и злобные, опасные, но на собственную беду наделенные той слабостью что неведома волкам а ведома лишь людям, другими словами наделенные разумом, другими словами, в противоположность тому что произошло бы будь онн настоящими волками, нм мешало напасть на нас именно то соображение которое подвигло бы волков броситься па добычу (численное превосходство), а людей заранее обескураживало поскольку они успевали рассчитать что несколько жалких но вожделенных лепешек такой в сущности пустяк если придется делить их между целой тысячью, и все-таки они оставались здесь, бродили около с убийственным блеском в глазах, — и вдруг брошенный чьей-то рукой кирпич, задев плечо Иглезиа перевернул железку, и почти готовая лепешка свалилась в огонь, и Жорж бросил кирпич который он тоже на всякий случай держал в руке в того самого типа пустившегося наутек (и разумеется не из желания убить или причинить вред, а с отчаяния, и потому что голод как неутомимая крыса угнездившаяся в утробе грызла кишки, и этот жест — брошенный кирпич — бесконтрольный, неконтролируемый, и сразу же этот жалкий рывок в сторону, и даже не от страха перед отпором, а перед собственным своим стыдом, перед собственным своим бессилием), Иглезиа худо ли хорошо подобрал лепешку, водрузил ее на железяку и снова поставил допекаться, а в самой лепешке остались черные вкрапленные кусочки угля, которые они старались поначалу выковыривать, но так и не выковыряли до конца, и когда они жевали лепешку уголь хрустел на зубах и они все время отплевывались, но все-таки съели все, до последней крошки, сидя как обезьяны на пятках, и когда тянулись за новой лепешкой обжигали пальцы о печурку — вернее сказать о кусок ржавой искореженной железяки заменявшей печурку, — Иглезиа (теперь он уже завелся, говорил без передышки, медленно, ровным тоном, терпеливо рассказывал и, казалось, для самого себя, а вовсе не для них, устремив прямо перед собой, куда-то вдаль, свои огромные глазища все с тем же удивленно-серьезным и восхищенным выражением) рассказывал пережевывая лепешку: «А ведь в этом забеге скакали два-три субчика которые старались его затереть так что гладко все получиться не могло, я ж тебе говорю, потому что когда какой-нибудь тип скачет как настоящий джентльмен вместе с жокеями, жди сюрпризов. Только оп сумел-таки их ловко обойти: он был уже на четвертом месте, и все что он мог тогда сделать только этого места и держаться, у него и так забот хватало, уж ты поверь мне, потому что эта кобылка все что могла дать уже дала, шлюха…»

Наконец они появились из-за последнего дерева, все в том же порядке, конфетно-розовое пятно по- прежнему на том же месте когда они вышли из-за поворота на последний круг, лошади превратились в один сплошной клубок (задние казалось нагоняют передних) и этот слитый клубок, на правой линии, был лишь зыбыо, вспенившимися барашками голов равномерно опускающимися и подымающимися, на минуту почудилось даже что сбившиеся в кучу лошади вообще не движутся (просто над ними мерно подымаются и опускаются камзолы жокеев) пока наконец первая лошадь не то что взяла барьер а как бы прорвала его, то есть вдруг две передние лошадиные ноги очутились уже по эту сторону барьера, напряженные, вытянутые в ниточку или вернее одна чуть-чуть впереди другой, два передних копыта одно выше другое чуть ниже, сама лошадь вроде бы застряла между коричневыми прутьями подвязанными к барьеру для придания ему высоты, казалось, на какую-то долю секунды, прилегла отдохнуть на нем брюхом чудом удерживая равновесие и в следующий миг рванула вперед, а потом вторая, а потом третья, а потом все другие вместе постепенно застывали в состоянии равновесия, похожие на деревянные лошадки-качалки, замирали на месте, чуть наклонившись вперед, но стоило нм коснуться земли как они снова обретали способность движения, теперь уже скачет вся группа, снова слитая воедино, скачет в направлении трибун, увеличиваясь в размерах, берет следующее препятствие, потом начинается вот что: нарастает безмолвный гром, глухое дрожание земли под копытами, комки дерна разлетаются во все стороны, шелковистые уже изрядно помятые камзолы хлопают по ветру поднятому самой скачкой, и жокеи пригнувшиеся к холке, вовсе не неподвижные как казалось раньше когда они были на той стороне, а слегка покачивающиеся взад и вперед в ритм лошадиного бега, и у всех одинаково раскрытые рты жадно ловят воздух, у всех одинаковый вид рыб выброшенных из воды, полузадохшихся, они проносятся мимо трибун окруженные или вернее закованные в обойму сводящей с ума тишины которая кажется отделяет их от всего света (отдельные крики взлетающие над толпой звучали — и не только в ушах жокеев, но и в ушах самой публики — как доносящиеся откуда-то издалека, какие-то пустяковые, зряшные, нелепые и столь же слабые как бессвязное лопотание младенца), идет за ними следом, и уже после того как они промчатся мимо, останется, надолго заляжет колея тишины и внутри ее постепенно стихнет, истончится, замрет барабанный бой лошадиных подков, лишь изредка прерываемый сухим щелканьем (словно ветка хрустнула) хлыста, но и эти слабенькие взрывы тоже удаляются, убывают, последняя лошадь перескакивает через зеленую изгородь и после легчайшего прыжка, ну точно заяц скакнул, на сетчатке глаза еще на некоторое время запечатлевается вскинутый лошадиный круп словно лошадь взбрыкнула, застывший в неподвижности и наконец исчезающий, и жокеи и лошади уже невидимые сейчас, несутся по склону по ту сторону изгороди, так словно бы этого никогда и не было, словно и не было этого головокружительного пролета дюжины лошадей и жокеев, оставившего после себя только облачко дымки, вроде той за которой скрываются волшебники и домовые, какую-то гряду розоватого тумана, взвешенной пыли застывшей перед барьером, там где лошади ударили перед прыжком копытами, мало- помалу редеющей, разжижающейся, медленно оседающей в свете клонящегося к закату дня, и Иглезиа повернувший к Коринне свою карнавальную маску Полишинеля, одновременно и страшную и жалостливую, но в ту минуту горящую каким-то детским восторгом, мальчишеским восхищением, бормочущий: «Видели? Видели? Он… То есть я хочу сказать она… все идет как надо, ему следует только…», и Коринна молча взглянувшая на него все с тем же гневным, леденящим выражением лица, все с той же безмолвной яростью, и он лопочущий, заикающийся, совсем сбившийся с толку: «Он… она… Вы…», окончательно запутавшийся, Коринна, по-прежнему не разжимающая губ, посмотрела на него все с тем же неумолимым презрением и вдруг резко пожала плечами, отчего вздрогнули, шевельнулись обе ее груди под легким платьицем, все ее юное, упругое и дерзкое тело излучающее что-то безжалостное, яростное, но также и детское, другими словами полное отсутствие моральных представлений или милосердия на что способны одни лишь дети, эту простодушную жестокость заложенную в самой природе детства (горделивое, неудержимое и неустранимое кипение жизни), Коринна холодно произнесшая: «Если он как вы тоже может прийти первым на этой лошади, так за что же вам тогда спрашивается платят деньги?», оба смотрели друг другу прямо в лицо (она в этом своем платьице, в чисто символическом платье прикрывающем лишь одну четверть ее тела, выставляя напоказ три его четверти, он в старом замызганном пиджаке который так же не шел к блестящему шелковому камзолу торчащему из-под пиджака как и к этому страдальческому, побитому оспой лицу, с таким видом (отрешенным, ошалелым) как если бы она ткнула его в живот кулаком, или своей сумочкой, или биноклем) смотрели возможно всего какую-то долю секунды, а вовсе не бесконечно долго, как ему почудилось, как рассказывал он потом, рассказывая что обоих их пробудил, оторвал от этого взаимного гипноза, от этой безмолвной дикой схватки, даже не крик — или тысячи криков, — или восклицание — или тысячи восклицаний, — а какой-то неясный гул, вздох, шелест, что-то странное пробежавшее по толпе, так сказать воспарившее над толпой, и когда они оглянулись, они увидели розовое пятно не на третьем, а примерно на седьмом месте, теперь уже распавшийся клубок лошадей растянувшийся сейчас метров на двадцать по диагонали пронесся по пригорку, и Коринна бросила: «Я же говорила. Я была уверена. Идиот. Кретин, идиот. А вы…», но Иглезиа уже не слушал, он снова направил бинокль на невозмутимое мокрое от пота лицо де Рейшака только всякий раз когда он вскидывал руку державшую хлыст тело его еле заметно вздрагивало, двухлетка убыстряла шаг, мало — помалу догоняя мощным движением всего тела обошедших ее лошадей, и так удачно что скоро вновь очутилась почти на третьем месте когда они подъезжали к канаве, золотисто-рыжая, длинная и блестящая будто капля расплавленной бронзы, она казалось стала еще длиннее, вся вытянулась, оторвалась, невесомая, не только от земли но словно бы от собственной тяжести потому что после прыжка не приземлилась а как бы продолжала бег над землей, теперь уже на втором месте, когда они шли по кривой, ее светлое пятно струилось совсем горизонтально, Рейшак больше не нахлестывал ее, Коринна все твердила: «Идиот, идиот, идиот…», пока наконец Иглезиа все еще не отрываясь от своего бинокля грубо не осадил ее: «Да замолчите же вы, черт бы вас побрал! Замолчите вы или нет?», Коринна так и осталась стоять с глупо открытым ртом, а слева от них лошади удалялись теперь в золотистой дымке пыли под незыблемым архипелагом облаков висевших, а возможно просто намалеванных на небе, лошади явно разбились на две группы: впереди скакало четыре, потом на расстоянии метров пятнадцати вторая группа плотно сбившихся в клубок лошадей

Вы читаете Дороги Фландрии
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату